Литмир - Электронная Библиотека

Я не Паркин. Я – никто! Все зеркала разбить – и нет меня. Только кривые можно оставить. Я в них не я. Я – Олег. Придурок майский, дурак китайский. Мне тридцать лет! Ха-ха! Взрослый я – скушали? Губища навыворот, уши торчком. И дергаюсь, как обезьяна. Не говорю. Мычу! Никто не понимает, одна Олексиивна понимает – моя ма-ма! А сам всех понимаю. «Пойди принеси железо – прямоугольное такое вот, за мусоркой». Вот скажи мне – я принесу. «Кошку Викину поймай, мяу-мяу, лови, хватай!» – я поймаю. Поймаю, а не отдам. Сам люблю. Сам буду ее руками своими дурацкими дергаными гладить – в тряпку ее всю превращу и выть от радости и любви буду! Все смеются – я засмеюсь. Всем хорошо – и мне хорошо. Гы-гы-гы! Малышня в салочки играет – не могу утерпеть: догоню и – по спине! Ручищей. Он плачет вдруг, а почему – я не знаю. Только мне его жалко-прежалко: «Ы-ы-ы-ы-ы!» – и домой бегу к Олексиивне, к маме: «Ы-ы!» – «Так якого биса знов до малых лез», – все понимает сразу. А я опять: «Ы-ы! Ы-ы!» А что «ы-ы» – забыл. Хорошо! Особенно часиков ловить – они не осы, не пчелы, а тоже жужжат и щекотно в ладони бьются. Я только вовнутрь боюсь – в погреб, в халабуду, – меня туда нельзя толкать: гы-ы-ы! И мороженым заманивать – я его до воя люблю. Вика сидит в халабуде: «Сюды! Сюды! Тоди дам!» – языком мокрую сладость лижет. А я прыгаю, руками дурацкими взмахиваю: что делать? что мне, дрожащему, делать? Губами причмокиваю – всегда так вкусненького прошу. Я же вам бутылки собирал – вас же со двора не пускают, а меня – хоть до трамвайного круга. Меня пьянчужка била – палкой, палкой. Кричала, что ее земля, ее бутылки. Вы научили – я вам собирал. Хорошо, конечно, что я спросить не могу, на какие такие деньги ваше мороженое! Вика его лижет, долизывает уже. Гы! Гы-ы! Гы-ы! Пчелы, часики – все в халабуду полетели. Белое, мягкое по стаканчику течет. А я вдруг хвать, чтоб перед лицом не жужжала, а это – оса. Гы-ы-ы-ы-ы-ы!

Как же он заорал тогда зверино! И стал вокруг колонки ужаленно бегать, огромной белой ладонью над головой размахивая. Она у него в любую сторону гнулась, будто флаг на ветру.

По голому животу тетеньки на стене ползет таракан – вверх. А теперь он переполз на… точечку-титечку-тетечку – это и есть сеанс гипноза! Сил не иметь пошевелиться, понять, что… почувствовать, что… Ничего! Просто дрожать пчелами глаз: жуть, жить, жать, жить-жать-жуть. Их там набьется целый зал – он же один облучается, ему же лучше. Жуть-жить-жать. Когда ему три годика было и они с мамой пошли к тете Нелли, а там как раз недавно родилась маленькая девочка, Сережа стоял возле ее коляски, а потом как закричит: «Мама, смотри! Из ноги писает!» И мама это недавно опять рассказывала своим гостям, а он убежал в кухню и стал сквозь зубы в аквариум плевать. Меченосцы же, думая, что это еда, устремлялись и устремлялись. И трепетали вокруг каждого плевочка, как ленточки на бескозырке у нахимовца – будущего юнги.

– Алеша! – бабушкин вопль. – Шурик! Вы не знаете, где Сережа?

Откуда им знать? Вон – один таракан знает. Юркнет сейчас под плинтус, выбежит перед бабушкой, только рот раскроет, а она его тапком – хрусь!

В тот раз Вика умирала по-особенному печально: металась, стонала, гнула тонкую шею, словно могла спрятать голову под крыло. Боясь, как бы халабуда не развалилась, Сережа стоял на коленях и поддерживал потолок. Длинный луч света бил в капельки ее пота, и они драгоценно переливались. И тут внутрь заглянула тетя Женя: «Святый боже!» А вечером она подкараулила возле палисадника маму: «Вин, гарный хлопчик, сыдыть. А вона разляглася. Та хиба ж вона йому пара?»

«Это правда?» – спросила мама. Он кивнул. «Никаких халабуд! Играть только под окном!» – «Почему?» – «Ты хочешь, чтобы я обо всем написала папе?» Он закричал на всякий случай: «Не надо папе!» – и хотел прижаться к ней, но мама отгородилась пустой алюминиевой лейкой: «Значит, ты все уже понимаешь! Господи-ты-боже-мой-как-же-рано!» – хотя уже начинало темнеть. И почти побежала к колонке. Рой комаров, точно хвост за кометой, ринулся за нею следом, догнал, окружил и заходил ходуном, рябя в бледном небе. Это необычное природное явление в Полтаве наблюдалось каждый вечер: на дворе ночь уже, а в небе наоборот – почти утро.

И халабуду разобрали – тети Женин муж, мама и Олег, которому, оказалось, все равно кому помогать – только бы заглядывать в глаза и услужливо мычать.

Часы на стене показывают без десяти полдень. Или полночь. Но и то и другое – вранье. Мы: Сережа, Леха, Шурик – вранье. Мы: бабушка и я – чушь. «Потому что у этой Дианки подцепить можно что угодно!» – «А что, например?» – «В лучшем случае клопа или таракана!» – «А в худшем?» – «Тебе мало клопа с тараканом? Поклянись моим здоровьем, что никогда ни под каким видом…» Вот.

Вот: мы – это я и Вика. Как же он забыл! В самый день отъезда – мама все время банки с вареньем местами меняла, чтобы хоть одну сумку можно было от пола оторвать – Вика без слов увела его за руку по тихим половикам и с другого хода, под деревянной лестницей, по которой одни только коты и кошки ходили к себе на чердак, вдруг чиркнула себя лезвием по подушечке пальца: «Пий!» – будто еще один Викин глаз, большая черная капля бухла и бухла перед ним, не моргая.

«Пий скориш!» – «Зачем?» – «Пий!»

Он зажмурился, лизнул. Вкус собственной своей разбитой губы унес в зиму, на ледяную гору, в драку с Еремеем на лыжных палках. Губу потом зашивали, и долго-долго леска из нее торчала – как кетовый ус. Но ведь сейчас это была ее кровь. И на вкус она не должна была быть похожей. Была! Он хотел ей сказать: значит, мы с тобой одной крови, как в романе про Маугли, но не успел, потому что Вика ужалила вдруг лезвием и его палец, впилась, как на анализе, с птичьим причмоком (или это ласточка в гнезде под потолком в тот миг сказала что-то трем своим маленьким детям?) – и наконец оторвалась: «Усэ! Тепер – назавжды! Тепер на всэ життя!» И тут все смешалось: жалость – от вкуса губы расквашенной, и страх этой клятвы не сдержать, и испуг никогда не увидеть ее больше, и новый испуг – заразиться чужой кровью: ведь из-за чего же именно бабушка на нужнейшую операцию лечь боялась! – и еще больший испуг – в этом испуге признаться… Изо всех сил стараясь не сглотнуть, он буркнул: «Ага, назавжды», – и выскочил вон, за дом, за погреб, в самую гущу бурьяна, чтобы выплюнуть то святое, что – навсегда, что – мы. И пока выплевывал, разминал среди пальцев бурьянные семена, а потом еще долго стоял и смотрел, как они раскрошились на мелкие шарики и приятно, как ртуть, бегали по ладони.

– Сергей! – тогда так истошно кричал папа, приехавший их увозить в Москву, а он все никак не мог насмотреться. А войдя в комнату, опять ощутил на языке терпкий расквашенный привкус и сплюнул его в горшок со стареньким, на палочку опирающимся алоэ – да так незаметно, что и его самого не заметили даже.

– А ты ожидал от меня услышать, что…– тихим мучительным голосом говорила мама.

– Что ты приедешь и с ним кончишь! – выпалил папа.

– Вот тут, дорогой, ты можешь быть спокоен: с Борис Санычем я кончаю всегда.

И почему-то обрадовавшись, что их с дядей Борей дружбе пришел конец, Сережа бросился папе на шею: «Навсегда! Назавжды!» И папа крепко-крепко его всего прижал и сказал, как давно уже говорить перестал:

– Ты мой сладкий!

– Ма-а-ма! А!

Это? Это где-то неблизко завыл Владик.

Сережа нашел его в кухне с физиономией, перепачканной или мукой, или содой.

– Кла-кла-кла-кодил! – захлебывался Владик.

– Откуда тут крокодил?

– Бона! Бона – насе сонце плоглотил! – и в окно тычет. – Ноц станет – мама потеляется!

– Крокодилы в Африке живут!

– В Афлике – голиллы!

– И злые крокодилы! Учил – значит, надо твердо знать. А по небу плывут облака. То есть на самом деле облака стоят – это земля вращается. Но нам с земли кажется…

Владик взвывает еще безутешней. Приходится взять его на руки и поцеловать – не в муку, не в соду, тьфу! – в сухое молоко. А распробовав – лизнуть: вкусно. Что ли от щекотки, младенец втягивает головку в плечи и фыркает.

4
{"b":"29669","o":1}