В театре ремонт шел полным ходом. Гастроли кончились, и теперь отпуск у всего театра был. Случайным чудом адрес Ирины Олеговны удалось узнать. И хотя телефон у нее не отвечал, зашел А.И. в укромный подъезд, мамашу из кармана вынул, посовещался с ней, и так решили: делать нечего – надо ехать.
Городской автобус, конечно, не то что пригородный: рывки, суета, туда-сюда шныряние постоянное. То собачку прижмут, то мамашу придавят, но – добрались все живы-здоровы. И в лифте не застряли (очень лифта мамаша опасалась).
А перед самою дверью вдруг такой страх напал – обе кошелки бросить и бежать. Потому что как же можно с глупою рожей и толстым брюхом в этакий дом? Сообразил наконец волынку на себя надеть: будто фиговым листком, а все же прикрылся. На звонок надавил, не дышит, ждет.
Никого.
Потом дверь приоткрылась, а все равно никого. И вдруг снизу откуда-то крик, слезы: «Мама! Мамочка!» И в ответ издалека тоже крик, топот: «Леночка! Я здесь!» И – на порог выскочила. За ушами косички торчат, юбка цыганистая до пола, а лицо – без единый краски, полупрозрачное, тонкое, белое, будто старинный фарфор на просвет – глаз не оторвать!
– Вы? Господи… Леночка, это же дядя Альфред приехал. Чего ты испугалась? Помнишь, он тебе травки передал, когда ты болела? Он добрый, веселый и сейчас нам на волынке будет играть, – и к себе дочурку прижала, по кудрявой головке гладя. – Проходите и не сердитесь на нас.
А.И. порог переступил, воздух носом потянул – совершенно прежних запахов в ней не осталось. И вокруг как-то странно было – пусто, голо. Но зато свет и простор.
– Я знаю, дядя – нищий музыкант. Он играет, а песик ходит на задних лапах, шляпа – в зубах… Туда монетки все бросают! – Слезки просохли – ямочки выступили. И вдруг с места сорвалась, за угол кинулась.
А.И. засмеялся – от волнения неудержимо. И – сквозь смех:
– А у вас, телефон, между прочим, поломан.
– У меня нет телефона.
– Как же, как же: номер мне дали, – и пальцем весело погрозил.
– Номер есть, а аппарата нет.
– Так не бывает!
– Бывает! – И глаза вдруг сухими и зеленоватыми сделались, как срез у магазинной морковки. Но к белому лицу – очень красиво.
Топ-топ – обратно Леночка прибежала, свинкой-копилкой трясет:
– Вот тут монетки!
– А-а, поработать придется! – Чукчу на пол выпустил, а сам на середину прихожей пошел. Для начала так просто мехи локтем придавил, пальцами по трубочке пробежал – с прононсом вышел звук, интересный, страстный. Басовая трубка гуднула густо, ломко, будто сосна в лесу скрипит. У самого от удовольствия рот до ушей. Но руки поднял, объявил строго: – Всякое первое исполнение посвящаю я памяти светлого моего учителя Андрея Кирилловича Белогубова. Любимая наша с ним песня «Сулико».
На сопелке, жалейке, губной гармошке даже исполнял А.И. это сочинение. Но так, как сейчас, вышло впервые – нежно, величественно, строго. Потому ли, что и Ирина Олеговна мотив вдруг подхватила – да как: поставленно, проникновенно. Тут и Чукча, душа, конечно, не утерпела, свое «уаав» в их дуэт вплела.
Щеки у Ирины Олеговны зарозовели:
– Вы! Вы сами не знаете, какой вы! Вы удивительный! В городе немного смешной, а на самом деле – удивительный!
– А инструмент? – с обидой и ревностью спросил А.И.
Но тут Леночка опять отчего-то всхлипнула. Прежде того она долго старалась из щелки монетку вытряхнуть, а когда это не удалось, прижала свинку к себе и – в слезы.
– Что – жалко игрушку разбить? – подмигнул ей А.И.
– Не жалко! Не жалко! А не стану! Плохо играли! Очень плохо! – Злое личико от него отвернула и прочь в детскую побежала.
– Ради бога, извините ее. – Ирина Олеговна совсем близко к нему подошла и, наверно, желая утешить, деревянную морду козы стала гладить. А все-таки у нее был запах – запах меда, липового, белого! И так самому вместо Чукчи к ней в дом попроситься захотелось и лежать на половичке у двери, целый день бестолково лежать, все только той минуточки ожидая, когда лифт хлопнет, дверь распахнется и она беззаботно и ласково свою тонкую руку в шерсть ему запустит. И пусть зовет его как угодно. Он и на Артура будет отзываться – какая разница? Пусть и не его она позовет, а он все равно прибежит, хвостом вильнет и ее лишний разок увидит!
– Понимаете, эту копилку подарил ей отец. – И совсем близко-близко к уху его наклонилась. – Он летом от нас ушел. У нее и памяти о нем другой не осталось. Видите, что кругом?
– А-а! Ремонт затеваете!
– Да нет же! Я пока на гастролях была, муж вывез все. И телефон тоже. Нет, математически он прав. Он же нам квартиру оставил. Так что мы с Леночкой еще перед ним в долгу.
– Перед кем?
– Перед мужем. Скажите, а шуба мутоновая вашей маме не нужна? Она почти не ношеная. Показать? – И снова – кровь к щекам, к вискам, ко лбу, будто чашечку фарфоровую жгучим кофе наполнять стали.
– Я… Вы! – Лишь сейчас Альберт Иванович ощутил, как тосковал по ней все это странное лето. Но поскольку минутки свободной для тоски не было, он и не ведал о ней. И вот – изведав ее в миг и потому до судорожного вздрагивания всего тела, он решил сказать о ней, надеясь, что от слов произойдет облегчение. Но стесняясь присутствия мамаши, стоял и мотал головой, а волынка вздрагивала на нем, будто кожа на кусаемой оводами лошади.
– Что я говорю? Я совсем запуталась! – и попятилась, и, косичку левую расплетая, на палец волосы накручивать стала. – Извините меня.
И вдруг сильный треск раздался, а за ним – звон. Ирина Олеговна вся тетивой натянулась и из нее же стрелой вылетела – вперед, к дочке. Должно быть, разбила дочка копилочку – добрая душа. И что-то теплое под сердцем шевельнулось. Думал, нежность к ним. Думал – печаль. Прислушался лучше, а это – мамаша. И бойко так ворочается, настойчиво. Видно, обмочилась. Руку сунул – нет, сухонькая. Пришлось к стене отвернуться, тайком во внутренний карман заглянуть. А она бьется и тоненько этак верещит:
– Деньги! Нарочно она! Чтоб деньги твои положенные! Себе!
Застегнул А.И. пиджак с удивлением и восторгом: какая же проницательная женщина мать его! Вот и махонькая, а мозгу, словно бы как прежде, целый килограмм. Сам до такого в жизни бы не додумался. Волынку с себя снял, аккуратно на вешалку повесил и решительно за угол пошел – в детскую.
Оказалось, просторнейшая комната. Ирина Олеговна у окна стоит, дочурку на руках держит и что-то ласковое ей в ушко шепчет. А девочка славная, понятливая – все головкой кивает. А сама во все глаза на Чукчу глядит, как та по паркету шарит, нос свой в глиняные черепки, монетки и пуговицы тыча. Нет, не одиноко собачке будет здесь!
– Доченька, ну? Что ты дяде Альфреду хотела сказать?
– Спасибо, – и вздохнула, будто большая.
– А еще что, Леночка?
– Если я захочу, мне папа тридцать десять таких свинок купит! – И спинку напрягла, в Ирину Олеговну уперлась, чтоб на пол соскользнуть. Должно быть, сильно уперлась, потому что Ирина Олеговна вскрикнула даже:
– Лена!
А девчурка, на паркете оказавшись, кудряшками тряхнула и стала Чукчу гладить – от осторожности плотно сжатыми пальчиками.
– Ирина Олеговна, у меня вам денег занять нет…
– Ну что вы? Разве я…
– Тихо, тихо, – и для секретного разговора низко-низко в ее медовый дух голову опустил. – Я вам колечко привезу с бриллиантиками. Прямо завтра – меня подменят.
– Нет, что вы! Вы меня совсем не знаете!
– А я с корыстью. Дело у меня к вам. – Он хотел было хохотнуть, но мысль о грядущей разлуке с Чукчей больно кольнула сердце.
– Вы мне лучше травки от нервов! – И вдруг громко, звонко: – Лена! Не трогай собаку!
– Отчего же? Она чистенькая и не укусит. Она наоборот.
– Извините, я и про волынку вам ничего не сказала, да?
– Не сказала, да.
– И чаем не угостила. Волынка, по-моему, замечательная. Я могу в какой-то мере оценить – музкомедию кончала… Лена, не три глаза! Ты же только что трогала со… Извините! Я поставлю чай! – И прочь из комнаты в кухню быстро и гибко ушла.