Ну что ж.
Некогда молодой епископ Вуррийский славился способностью находить решения, приемлемые для всех, пускай и ненадолго. А коль скоро так, то пусть он, давно исчезнувший, вернется ненадолго и поможет тому, кем стал.
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Злоба и ярость полыхали там. Но недолго. Сморгнул бесштанный, заслезились глаза – и через миг осталась меж пушистых, странных и неуместных на прыщавой харе ресниц только лишь дикая, выжженная ужасом тоска.
Высший Судия почти незаметно поморщился.
Во рту стало горько.
Как всегда, когда приходилось идти против себя самого.
– Грабеж доказан? – коротко, отрывисто.
– Да, отец Ллан. Что отнял, изъято и возвращено, – чеканит страж.
– Насилие?
– Нет, отец Ллан. Вдвоем были они. Некому подтвердить.
Значит, лишь грабеж доказан. А свидетелей насилия нет.
И это хорошо, мурлыкнул никому, кроме Высшего Судии, неслышный голос епископа Вуррийского. Никем не подтвержденное можно полагать не бывшим. Да и сама обвинительница не являет собою образец непорочности.
Смягчение кары допустимо…
Кусает губы Высший Судия – до крови, до огненной боли.
Все правильно. Все просчитано и учтено. Вот только последовать совету – значит перестать быть собой, нынешним. Ибо справедливость – одна. На всех. Во веки веков.
Иначе нельзя.
А Вудри… разве он – выше справедливости?
Удивленно и жалобно пискнув, сгинул тот, кого давно нет.
Ллан вытянул руки, рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку, взмахом подал сигнал и подтвердил, убивая малейшее сомнение:
– В яму!
– Отец!! – в ноги опять подкатилась, ткнулась лбом в сандалии уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь. – Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули… а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла… во имя Вечного, не губи парня… смилуйся…
Ллан недоуменно приподнял бровь.
– Сама?
– Истинно так… Как есть сама…
Разметались по траве сальные космы. С неприкрытой жалостью глядят на дуру неприметные охранники Высшего Судии. Они-то понимают: глупая баба только что сама решила свою судьбу.
Не часто, но все-таки бывает так, что распутниц карают всего только плетью. Но здесь еще и оговор. А оговор – грех непростимый.
Ни слова не говоря, Ллан кивнул.
Крик умолк. Баба исчезла. Вслед за нею, уже сгинувшей в темном провале, поволокли лазоревого. Даже не связывая. Просто: руки назад, голову к земле…
И зря. Он – вырвался, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад.
Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику.
– Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!
Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану.
– Отец Ллан… – Прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах – ярость. – Это Глабро, мой порученец… С самого начала. Со степи! Понимаешь?
Вот оно что. Еще со степи. Разбойник…
Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути – тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник – сам командир. Хвала Вечному – что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину Старым Владыкам ведомы были чаяния пашущих и кормящих.
– Отец Ллан… – Вудри изо всех сил пытается быть учтивым. – Я у него в долгу. Я обязан ему жизнью. И он отважнейший из моих всадников. Понимаешь?
Медленно обнажается провал рта.
– Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Я верю: немало у этого юноши заслуг перед тобою. Я допускаю, что немало доброго совершил он и во имя нашего общего дела. Но даже ложка греха оскверняет озеро добродетели. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой – понимаешь? – и пусть для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком, дабы в сердцах всадников воссиял свет Истины.
Стражи безмолвно склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем.
Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно бесцветным. Вудри застывает степным истуканом, не в силах ни говорить, ни даже вздохнуть. Кажется, еще миг, и он перестанет владеть собой окончательно – вот только стоит лишь Ллану хоть чуть дрогнуть лицом, отвести взгляд.
Но Ллан спокоен. Ллан даже улыбается, грустно и снисходительно.
И Вудри отступает на шаг. А затем, обронив мерзкое ругательство, взлетает в седло.
– Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! – истошно, уже не по-людски.
Он не оглядывается на обреченного Глабро. А тот уже распластан и надежно связан. Слуги Истины, как правило, не допускают ошибок. А допустив, не повторяют. На исходе дня тех, кто нынче забыл о веревке, достойно накажут; на первый раз – кнутом, для их же блага, на крепкую память.
– Ы-ыыыыыыыыыыы! – уже из ямы.
И, подвывая, заводят многоголосый крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса.
Впрочем, Ллан не обращает внимания на бестолковый шум.
Вскинув голову, он внимает шепоту листьев. Если принятое решение – неверно, Древо предостережет, не позволит свершиться несправедливости, и гром листвы заглушит вопли и стенания.
Но нет, молчит раскидистая крона.
Значит, как всегда, безошибочен и прав суд Высшего.
Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы, избегая, однако, лишний раз глядеть вниз. Там, на дне, слоями – люди, недостойные видеть солнце. Их не так уж много, но и не мало: двадцать и три из двадцати и восьми сегодняшних. Двое, заслуживающие снисхождения, избежали ямы; уже наказанные плетьми, они отлеживаются в тенечке – и один из них, который помоложе, похоже, выживет. Еще троих, разобрав дела, Ллан повелел отпустить, ибо дело суда – оправдать невинность.
Пора, однако, завершать день.
Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости.
На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен.
– Дети мои! – звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. – Разве неведомо, что цена Истине – страдание?
Словно к самому себе обращается Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они – всего лишь руки Высшего. И случись рядом чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия.
– Кому ведом предел горя? Истинно говорю вам: никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех лежит на решившем остаться в стороне. Истина или Ложь. Третьего не дано. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, – враг наш и Истины. Жалостью исполнена Правда Вечного. Но жалость на словах – пуста, и пагубна всепрощающая любовь, и добросердечие – лишь слуга кривды. А потому…
Крепнет, нарастает речь.
– А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Недалек уже час: сокрушив зло, мы придем в его сияющие долины и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что были безгрешны, но погибли в паводке мщения. И сам я стану держать ответ перед Вечным за все, что свершилось не по воле, но во имя Его. Тогда, но не раньше…
Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел.
– И если вместе с Правдой придет бессмертие, а я верю: так тому и быть, – тогда мы вымолим у Четырех Светлых заступничество; они предстанут пред Творцом, и Он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды!