Прадед, вскормивший эту заразу, хотел видеть братьев-рыцарей щитом южных рубежей, и они исполнили клятву, оттеснив синелицых обратно в пески… но лучше бы полуденные провинции достались людям пустыни. Тем все равно не нужны города, и никогда они не пошли бы севернее поймы Клапайя. А эти, фиолетовые, уже почти неприкрыто претендуют на большее. Где полки Катараканти, отправленные для вразумления непокорных? Кости воинов моют южные ливни, а голова храброго Катараканти, засушенная по рецепту пустынных людей, вместе с оскорбительно-учтивым письмом прислана в Новую Столицу – и ныне имперским чиновникам нет дороги в богатые города Юга. Больше того, если верить слухам… а не верить нельзя, ибо за достоверность их ручается Ллиэль… магистр затеял строительство нового, своего собственного Храма. Даже полному олуху ясно, что это значит.
Кара, немедленная и страшная – вот чего достоин гнусный…
Но дряхлый, выживший из ума магистр – лучший полководец Империи.
Но Орден – не бродячее монашье братство, а сборище отчаяннейших рубак, посвятивших жизнь смерти; их четырехбашенные твердыни неприступны, наемная пехота многочисленна, и даже если не верить слухам, все равно – сокровищ в орденских подземельях хватит на десять лет войны с тремя Императорами.
Добавь в вино крупицу тхе – вино скиснет.
Что есть шаамаш-шур без магистра?
Гулко стучит сердце, но так же мерно стекает по ступеням благозвучный голос.
– В трудный и скорбный час собрались мы здесь, перед лицом Великой Вечности и Творца Ее, и некого, кроме самих себя, винить. Не смути демоны своекорыстия и раздора благородные души, дорогие родичи мои, не довелось бы несчастной стране нашей испытать беды и ужасы скотского бунта. Но пусть будут забыты раздоры, разделившие общий наш дом. Так мы желаем; так велим. Ведь не можем мы оставить в столь великой горести заблудших братьев наших младших и непослушных детей, ибо старший брат младшему – в отца место, а сердцу родительскому неразумное дитя дорого столь же, сколь и благонравное…
Вот она, капелька яда в медовом напитке лести, хоть и не смертельная, но болезненная. Может быть, и не стоило делать этого, но никак не мог отказать себе Император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется мохнатая бровь старца из Златогорья, как раздует резные ноздри гордый тон-далайский герцог и как закусит вислый ус сутулый, похожий на плешивого стервятника дан-Ррахва.
Эти люди не привыкли прощать оскорбления. Но сейчас – стерпят.
Так по носу же их, по носу, по самому кончику, чтобы звон в ушах и слезы из глаз!
Но магистр…
Ровно, раскатисто грохочет под самым потолком гонг.
Одна за другой загораются пудовые витые свечи в бронзовых шандалах, намертво вмурованных в зеленый камень. Теплое светло-золотистое сияние сползает вниз по бархату, оживляет темные гобелены, согревает восьмиугольные плиты пола. Из марева появляются лица тех, кто имеет право присутствовать на шаамаш-шуре, но лишен права говорить. Их, сидящих вдоль стен, очень много. Лучшие из лучших знаменных рыцарей шести провинций пришли сюда по приказу своих сюзеренов; каждый из них славен среди равных, а подвигам некоторых посвящают экки бродячие певцы…
Как же не хватает здесь братьев-рыцарей!
Три письма c вислыми печатями отправил им канцлер, но Орден молчит, словно уже не считает себя частью Империи. Там, на пока еще спокойном Юге, куда не добрались толпы оборванных беженцев, похоже, знать не желают о мятеже. Там полагают, что гроза слишком далека, чтобы стать угрозой. А если и доползет бунт до орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников в фиолетовых полуплащах-полурясах…
Это они так думают! Но так полагали и сидящие перед алтарем – пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем.
Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума.
Но почему вместе с безумцами должна гибнуть Империя?
– Заповедано Вечным: порознь мы всего лишь пыль перед лицом Судьбы; в единении мы непобедимы! – В голосе Императора гудит пламя и рокочет металл. – Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и ростка. Но нам, живым, они завещали месть…
И, возвысив голос, резко, яростно:
– Шаамаш-шур!
Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренные брови Вечного и – рядом, но не вместе! – милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря неслышно выскользнули из скрытых завесами ниш, неразличимые в своих просторных темных одеяниях. Запели – очень тихо и мелодично, без слов; словно даже не пение вовсе, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная музыка.
Вновь наполнился зал медью и медом гонга.
Пора.
Кто начнет?
Каданга…
Разумеется, Ллиэль уже встал, уже готов идти.
Но дан-Каданге не удается оказаться первым; вислоусый стервятник, сын и внук непокорных вассалов, барон Ррахвы, торопливо просеменив к алтарю, преклонил колена и, подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, протянул сквозь полыхнувший синими искрами огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч.
Рукоятью вперед.
– Я и Ррахва твои дети, отец!
Негромким звоном откликается сумрак справа.
Это размеренно ударяют навершиями мечевых рукоятий по стали нагрудников смуглолицые, расплывчатые в тумане серебристо-серых балахонов рыцари Ррахвы.
– Я и Златогорье твои дети, отец!
Преклонив всего лишь одно колено, присягает старый хищник. Что ж, такое право издревле принадлежит хранителям Золотых Гор, и право это усугублено возрастом приносящего клятву. И нарастает звон, доносясь теперь из сумрака слева.
Там бьет бронзой по стали облитое бесценными каменьями рыцарство Златогорья.
– Я и Поречье…
– Я и Тон-Далай…
Последнее:
– Я и Каданга…
И короткий ободряющий взгляд – снизу вверх: так держать, Рыжий!
Перезвон металла. Песня битвы. Музыка власти.
Бледный и неподвижный, словно изваяние, внимает Император залу, а зал – весь! – подхватил уже монотонную, грозную и величественную мелодию, и в гимне битвы бесследно сгинули, словно и не было их, сладкозвучные песнопения служителей алтаря.
Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами вековых междоусобиц: там мало земель, а женщины плодовиты, и наследником признают сильнейшего; скалят желтые зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир и острог. Но особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков, не изменявших престолу никогда – ни при нынешнем эрре, ни при отце его, ни при деде и прадеде, и вовсе не зря так яростно ненавидят хозяев Каданги остальные владыки провинций…
О, как ярко пылают свечи!
Их уже много сотен, их уже тысячи, и ласковое сияние их растворяет, утихомиривает ярость священного огня, бушующего в алтаре.
Звон. Звон. Звон.
Шаамаш-шур!
Дрожит, переливается сполохами отступающий полумрак.
Острое чувство единства и неодолимости охватило всех – от наивысочайших, повелевающих тысячами, до последнего знаменного, способного выставить всего лишь двух лучников. Оно пока еще сковано, это неповторимое чувство, оно выхлестнется позже, на званом пиру, когда будут по второму десятку раз опрокинуты кубки и на краткое время забудутся титулы, родословные и гербы. Вот тогда-то и затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и на века завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения.
Один среди многих, Император спокоен.
Полузакрыв глаза, он считает.
Семь, если не все восемь тысяч даст Поречье. И не меньше, а, пожалуй, даже больше – Златогорье, особенно если старец тряхнет мошной и призовет маарваарцев. Баэль… ну что ж, Баэль можно не считать. Зато самое меньшее по пять тысяч выведут в поле Тон-Далай и Ррахва. Что до Каданги, то Ллиэль итак уже призвал к оружию все, что шевелится. Всего – тридцать семь тысяч знаменных. Негусто. Жаль, что на сей раз нельзя собирать ополчение. Обычно молодые вилланы – неплохое подспорье, они лезут вперед, не щадя жизни, в надежде заработать дворянские шпоры. Но эта война не будет обычной, и кто знает, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики?