Халмер ждал меня в своем “бьюике” примерно в квартале от больницы. Когда я залез на сиденье рядом с ним, он отложил книгу, которую читал, и спросил:
— Как она?
— То так, то эдак. Полный провал памяти на весь тот день. Плюс она напрочь забыла меня, Донлона и одному Богу известно, что еще.
— Значит, пользы от нее никакой?
— Она сообщила мне, что какой-то красный человек просил, чтобы она его убила. Так, по крайней мере, я ее понял. Хотя, может, она имела в виду, что он угрожал убить ее. В этом как-то больше смысла.
Халмер недоуменно насупился.
— Красный человек? Какой красный человек? Я дословно передал ему наш разговор и спросил:
— Значит, тебе это ни о чем не говорит?
— Нет, черт побери. С какой стати?
— Может, “красный человек” — это прозвище кого-то из вас?
Он покачал головой.
— У нас всех зовут по имени, — ответил он. — Разве что тот тип, о котором вы говорили тогда... ну голый и весь в крови зарезанной им наркоманки... на него наткнулись, по вашим словам, Терри и Робин. “Красный человек” — подходящая для него кличка.
— Так-то оно так, но я надеялся... Ведь это только мой домысел.
Он ухмыльнулся:
— Может, вам следует спросить кого-нибудь другого. Вдруг это меня за глаза называют красным человеком. А почему бы и нет? Надеть на меня набедренную повязку, покрыть боевой раскраской, и нате вам — чем не индеец?
— Обязательно так и сделаю — спрошу у других, — заверил я его.
Он кивнул, ухмыляясь еще шире.
— Вы мне нравитесь, мистер Тобин, — сказал он. — Нет, вы, по большому счету, далеко не хиппи, но и на добропорядочного обывателя тоже не похожи. Вы — совсем из другой оперы. Знаете, кто вы?
— Нет, Халмер, не догадываюсь. Кто же я?
— Вы тот, кто однажды сказал: остановите мир, я выйду. Мир остановили, вы вышли, и теперь вы стоите на обочине дороги и глядите на все со стороны.
— Да, — согласился я. — Верно, Халмер, ты очень наблюдателен.
Ухмылочка его исчезла, и он сказал:
— Я вас обидел? Я не хотел.
— Нет, нисколько. Не волнуйся.
Он задумчиво поглядел на меня, качая головой.
— Прямо не знаю, старик, — сказал он. — Хотел бы я знать, как можно развеять вашу хандру.
— Включить вентилятор. Он, рассмеявшись, пообещал:
— Ладно, раздобуду и включу. Куда теперь?
— Я хочу поговорить с сестрой Айрин Боулз. Позвонишь ей, договоришься?
— Ясное дело.
— Ее зовут Сьюзен.
— Я знаю, — сказал он. — Сьюзен Томпсон. Я же с ней уже говорил, помните? Это она мне рассказала про Колдвелла. — Он открыл дверцу. — Сейчас вернусь, — бросил он и, выйдя из машины, пошел прочь.
Глядя, как он идет по улице, молодой, задорный, веселый, уверенной пружинящей походкой, я поймал себя на том, что завидую ему белой завистью. Завидовал я, разумеется, его юности, оптимизму и юмору, а главное — отсутствию шрамов от залеченных душевных травм, делающему возможными этот юмор, оптимизм и задор. Но, помимо этого, завидовал я и тому, что он молод именно сейчас, темнокож и обитает в мире, который я покинул уже давно и где, возможно, никогда и не жил.
Мне понятен лозунг новоиспеченных бунтарей из студенческой среды: “Не доверяй никому старше тридцати”, и они правы. Ребенка и взрослого разделяет взаимное неприятие — стена, в которой нельзя пробить брешь, взаимное бремя, которое невозможно ни облегчить, ни сбросить с плеч. Никто из них не может по достоинству оценить другого. Ребенок похож на велосипед, подаренный на Рождество, — чистенький, новенький и исправный, он обращен в мир лицом, уверен в себе и нетерпелив, и все его эмоции на виду — их можно разглядеть с такой же легкостью, как неоновую рекламу. Взрослый, поистрепавшийся, помрачневший и сгорбившийся под тяжестью своих переживаний, разочарований и жизненных невзгод, взирает на ребенка с завистью и негодованием, требуя, чтобы тот вел себя тихо, не баламутил — словом, ничем не нарушал того хрупкого равновесия, которого с таким трудом приходится добиваться каждые двадцать четыре часа.
Халмеру и остальным вряд ли пришлось бы по вкусу, узнай они, что я считаю их детьми, но именно таковыми они и были. За рубежом в двадцать лет наступает переходный период; люди входят в него детьми, а к тридцати годам выходят ожесточившимися и уставшими от жизни взрослыми.
Неужели один из детей начал эту хаотичную череду убийств? Или среди них затесался взрослый, чрезмерно распущенный, любитель сильных ощущений, ломающий ребят своим весом, так как превосходит их размерами, так, как это делает взбесившаяся лошадь, попавшая в овечий загон.
В этой путанице мне не за что было зацепиться. Она не похожа была ни на одно из моих предыдущих расследований. Обычно в деле есть список возможных убийц, круг подозреваемых, которых ты допрашиваешь, проверяешь, кого-то исключаешь, узнаешь понемногу о каждом, и в конце концов остается единственный, тот, кто тебе и нужен. Но на этот раз я вообще не мог составить списка подозреваемых. В уме у меня существовал лишь расплывчатый образ убийцы, обнаженного и окровавленного, с глазами зверя, но уверенного в себе, и никто из встреченных мною до сих пор даже близко не подходил к тому, как я его представлял.
В своей первой версии я исходил из того, что охотились за Терри Вилфордом, так как первые два убийства произошли у него в доме, поэтому большую часть времени и сил посвятил знавшим его людям, но теперь я считал по-другому. Ключом к разгадке каким-то образом являлась Боулз, а о ней было почти ничего не известно.
Кому понадобилось убивать дешевую чернокожую проститутку? Может, она пыталась шантажировать полицейского, снабжавшего ее наркотиком? Значит, это и был убийца? Или в ее жизни был еще кто-то, кто по непонятным пока причинам разделался с ней?
Но зачем тогда убивать Джорджа Пэдберри? Если убийца не имел отношения к “Частице Востока”, если связан был с ней лишь через Айрин Боулз, то что мог знать Джордж Пэдберри? И как убийца попал в “Частицу Востока”?
И как он потом выбрался оттуда?
У меня от всех этих вопросов голова пошла кругом. Знать бы, как он покинул здание, может, это помогло бы вычислить, кто убийца.