Февральская революция
7 марта 1917 г. император Николай возвратился в ставку после двухмесячного отсутствия. Его многое радовало в Могилеве — отстояние от министерских запросов, повседневные почти ритуальные обязанности, устоявшийся быт и прогулки. «Мой мозг отдыхает здесь, — пишет он Александре. — Здесь нет ни министров, ни беспокойных вопросов, заставляющих думать» {305} . Не желая беспокоить самодержца, петроградские власти не сообщили ему о состоявшихся массовых демонстрациях. Да они и на самом деле не особенно волновались — министр внутренних дел Протопопов записал в дневник: «Не произошло ничего особенного» {306} . На следующий день комендант города Хабалов пытался разогнать все более решительную толпу, а царь провел очень приятную субботу. Он поднялся к позднему завтраку, полтора часа провел с Алексеевым, слушая оценку положения на фронтах. После обеда написал короткое письмо императрице и прошелся в близрасположенный монастырь помолиться пред иконой Пресвятой Девы-Богородицы. Проверил, на месте ли брошь, дарованная иконе Вырубовой. Совершил послеобеденную прогулку (обязательную для него во всех случаях, когда он не был болен). Вернувшись в ставку, прочитал письмо Александры, сообщавшей о беспорядках в столице. Вечером Николай посетил службу в Могилевском соборе, легкий ужин и спокойный разбор накопившихся материалов. Хабалову в двадцати словах приказал усмирить беспорядки.
Переход на сторону народа Павловского полка показал, что твердой защиты самодержавия армия уже собой не представляет. Воскресный парад превратился в мятеж. 10 марта 1917 г. Петроградский Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов объявил, что черпает свою власть из народа и недовольства этого народа войной. Он объявил себя самостоятельной властью в стране, конкурируя в этом с достаточно слабой Думой. Вечером в понедельник восставшие в Петрограде уже имели броневики, в том числе английские, присланные к наступлению. 10 марта 1917 г. почти весь будущий состав Временного правительства собрался у Керенского и единодушно пришел к заключению, что революция в России невозможна. Но последовало то, что Черчилль назвал «патриотическим восстанием против несчастий и дурного ведения войны. Поражения и провалы, нехватка продовольствия и запрещение употребления алкоголя, гибель миллионов людей на фоне неэффективности и коррупции создали отчаянное положение среди классов, которые не видели выхода, кроме как в восстании, которые не могли найти козла отпущения, кроме как в своем суверене. Милый, исполненный привязанности муж и отец, абсолютный монарх очевидным образом был лишен черт национального правителя во времена кризиса, несущего все бремя страданий, причиненных германскими армиями русскому государству. За ним — императрица, еще более ненавидимая фигура, слушающая в своем узком кругу избранных только подругу — мадам Вырубову-и своего духовного советника, чувственного мистика Распутина» {307}.
Царь интересовался будущими французскими границами; он был щедр и позволял французским союзникам все, вплоть до границы по Рейну. Благодарные французы признали право России самой «устанавливать свои западные границы». Царь не видел границ собственной власти, не ощущал, как быстро эти границы сужались до пределов его штабного вагона. Лишь утром 11 марта председатель Думы Родзянко прислал ему тревожную телеграмму: «Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано. Распоряжения о транспорте, запасах и горючем находятся в полном беспорядке. Общее недовольство усиливается… Всякое промедление фатально. Молю Господа, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца» {308}.
Утром 12 марта 1917 г. военный атташе генерал Нокс сообщил британскому послу, что значительная часть петроградского гарнизона взбунтовалась, и тот передал эту новость российскому министру иностранных дел Покровскому. Министр ожидал ответных мер властей — назначения военного диктатора, вызова воинских частей с фронта и роспуска Думы. Тут уж западный человек наконец отказался разделить славянское благодушие. По мнению Бьюкенена, подавление движения силой уже запоздало, роспуск Думы явился бы безумием, и единственным выходом является политика уступок и примирения. Здесь русское чувство реализма взяло реванш. Правительство и не помышляло о компромиссе, Николай Второй намеревался возвратиться в столицу. Он вызвал императорский поезд. Поезд подали в полночь. Приехала мать — Мария Федоровна; мать и сын отправились в столицу вместе. В полдень поезд остановился: впереди разрушен мост. Нельзя ли объехать? Лишь тут император понял, что имеет дело с неповиновением.
Было поздно. Толпа жгла полицейские участки, а в Кронштадте революционные матросы убили сорок офицеров. Царя остановили 14 марта в Пскове, а Петроградский Совет издал приказ номер один: отныне все командиры не назначались, а избирались своими подчиненными, все оружие контролировалось избранными комитетами. Из Могилева начальник штаба русской армии генерал Алексеев запросил командующих фронтами высказаться по вопросу о монархии. Из ответов следовало, что армия не будет защищать главнокомандующего. В половине второго дня 15 марта царь Николай узнал о своей судьбе. Не вступая в дискуссию, он телеграфировал Алексееву: «Ради благополучия, спокойствия и спасения моей горячо любимой России я готов отречься от трона в пользу моего сына» {309} . Падение царя было почти молниеносным. Как это могло произойти, не вызвав немедленно бурю? Только одно объяснение выдерживает критику: это значит, что многие тысячи, если не миллионы подданных русского царя задолго до того, как монарх был вынужден покинуть трон, пришли к внутреннему заключению, что царское правление не соответствует современным, г.в. западным стандартам. Запад вольно или невольно оказался катализатором взрыва в России. И этот взрыв, достигнув глубины народных масс, вызвал обратное движение, которое разрушило идеальные схемы постепенного сближения России с Западом.
Произошел кризис ускоренной насильственной модернизации. Железные дороги и дизельные моторы оказались лучшим доказательством превосходства Запада. Признав это превосходство, Россия предприняла попытку прямолинейного перехода к ускоренной вестернизации. Однако слишком резкий поворот вызвал к действию второй закон Ньютона, закон инерции, колоссальной инерции народных масс. И Русь-тройка на слишком крутом повороте перевернулась.
Наступил черный час России. Еще три года назад блистательная держава, осуществляя модернизацию, думала о мировом лидерстве. Ныне, смертельно раненная, потерявшая веру в себя, она от видений неизбежного успеха отшатнулась к крутой перестройке на ходу, к замене строя чем-то неведомым, ощущаемым лишь на уровне эмоций и фантазий. Запад, как завороженный, следил за саморазрушением одной из величайших держав мира. Была ли ситуация безнадежна в военном смысле? Эксперты утверждают, что нет. Будущий военный министр Британии полагал, что «перспективы были обнадеживающими». Союзники владели преимуществом пять к двум, фабрики всего мира производили для них вооружение, боеприпасы направлялись к ним со всех сторон из-за морей и океанов. Россия, обладающая бездонной людской мощью, впервые с начала боевых действий была экипирована должным образом. Двойной ширины железная дорога к незамерзающему порту Мурманск была наконец завершена… Россия впервые имела надежный контакт со своими союзниками. Почти 200 новых батальонов были добавлены к ее силам, и на складах лежало огромное количество всех видов снарядов. Не было никаких военных причин, по которым 1917 год не мог бы принести конечную победу союзникам; он должен был дать России награду, ради которой она находилась в бесконечной агонии. Но вдруг наступила тишина. Великая Держава, с которой мы были в таком тесном товариществе, без которой все планы были бессмысленны, вдруг оказалась пораженной немотой» {310}.
Счастлив ли был император на троне? Ему совершенно чуждо было отношение к власти, которое Наполеон характеризовал словами: «Я люблю власть; но я люблю ее, как художник, я люблю ее, как музыкант любит свою скрипку, чтобы извлекать из нее звуки, аккорды, гармонию». В этом смысле император Николай Второй не любил власть — он воспринимал ее как долг и ношу, но вовсе не видел в ней инструмента творения истории. При всем своем русском мистицизме он был человеком западной культуры, до известной степени англоманом. Он не давал Западу усомниться в своей лояльности, в верности своему слову (а именно, по этому параметру начали сравнивать с ним его наследников западный наблюдатели.)