Приближаясь, артистка осторожно огибает сугроб. По этому косогору не пройдешь с ношей… Она ступает на склон и скользит. Ведра раскачались. Вода плещет с новой силой…
И тут то существо заговаривает. Еле слышно оно окликает ее по имени.
— Нина Васильевна! — свистящим шепотом говорят этот человек. — А ведь танцуете-то вы… полишей… Полишей, говорю, чем водичку носите… Позвольте, я вам помогу, насколько в силах…
Стала как вкопанная.
— Откуда вы меня знаете?
Человек, тяжело дыша, неуклюже, как недоученный медведь, переступает опухшими ногами.
— Ну вот еще… — останавливаясь после каждого слова, говорит он. — Я старый балетоман… Да и живу рядом… А теперь вас каждый знает… Тех, кто тут, с нами… Силы-то у меня… нет. Но совет дать могу…
Он приблизился к ней. Он нагибается и поднимает комок снега — чистого, белого блокадного снега.
— Вот… Снежку немного… в ведра… Меньше будет плескаться… Как же вас не знать, когда вы такое дело делаете?.. Народ — на пределе сил. Надо ему отдушину дать. Вот вы и… Меня возьмите: автогенщик я, сварщик. Старуха — на той неделе… не выдержала… Старший — под Смоленском… еще в начале. Второй — пока что жив; тут он, у Дубровки… Сижу, как с работы доберусь, один: вся квартира пустая. Помирай, старик: все равно ты-то за горло их взять неспособный… Так сдавит тоской, так сдавит…
И вот — тащусь к вам, в театр… И посидишь… И появляется, знаете, такой вроде свет в пещере… Нет, не навсегда ведь это… Кончится! Человек-то ведь не может зверю сдаться…
И знаете, от сына товарищ недавно приезжал, так первое слово его: «Скажите, папаша, может ли быть, что у вас тут в Ленинграде театр действует? Мне войско наказ дало: Сам сходи, удостоверься. Приедешь, доложишь»".
Ну, и сходил. И поехал. "Эх, батя, батя… Конечное дело, на нашем "пятачке « тоже железному не выстоять — только который хромированной стали человек выдерживает. Но посмотрел я на ваших артистов — вот это да! Нет, что тут говорить: не взять ему нас. Выдюжим. Ох, ну и люди: герои!.. Танцуют, а?!»
Теперь они расстались. Теперь заслуженная артистка, балерина, орденоносец, стоит со своими полурасплесканными ведрами среди двора. Белая стена с черными проемами окон высоко поднимается над ней. Флер лунной тени висит наискосок через двор. Двор — как слуховая трубка: на улице артиллерии не было слышно, а тут — вот она, бьет. Стало еще холодней, еще пустынней. Но странное дело: как бы полегчало — в ней или вокруг нее. Что-то изменилось. Она задыхается, но по-хорошему, как в тот день, когда она получала орден.
«Танцуют… герои…»
Она поднимает коромысло чуть повыше на плече, чтобы пересечь двор. А может быть, и правда сегодня Терпсихора получила высокую награду?
Вода в ведрах опять покрывается тонким льдом. Драгоценная вода блокады. Живая вода, которую осторожно и безропотно надо донести до конца. И может быть, опустить в нее вот такой снежок. Чтобы не расплескать ее.
ОДИН ИЗ ТРИДЦАТИ ТРЕХ
… море вдруг
Всколыхалося вокруг,
Расплескалось в шумном беге
И оставило на бреге
…
Тридцать три богатыря…
А. С. Пушкин
Двадцать второго сентября сорок первого года начальник политотдела ИУРа [57] полковой комиссар А. В. Медведков приказал мне идти на станцию Пионерская, сесть там на мотодрезину и «убыть» с ней к станции Калище.
— Они, туварышш писатель, — пробурчал хмурый с виду, но добродушный, как сущий «медведко», помор-полковой, — подвезут вас до места… В Калище не слазьте; скажите, я приказал до самого Бориса Петровича. Да они будут знать…
Я привык, что воинские подразделения тут именовались по фамилиям командиров. Но чтобы какую-нибудь часть называли так почтительно — по имени-отчеству, показалось мне неожиданным.
— А фамилию не укажете, товарищ полковой комиссар?
— Это — чью же фамилию-то? — не понял Медведков.
— А вот… Бориса Петровича… — в свою очередь удивился я.
— Туварышш писатель! — развеселился начальник политотдела. — У него фамилии нет! Это для секретности так мы говорим. «Борис Петрович» значит «бронепоезд»! Я — по привычке так. А командир там — боевой. Вам интересно будет…
Я отправился на не обозначенную ни в каких жел-дор-справочниках станцию Пионерская. Дрезина стояла на путях. Первое лицо на дрезине, старшина, приняло меня с почетом: «Отвезем хоть до самых фрицев!»
Мы почти тотчас тронулись, и мне стало ясно: помимо пищи духовной дрезина везла «Борису Петровичу» нечто куда более существенное: горячую еду в походной кухне (или, может быть, в каком-то другом устройстве) на прицепленной к ней маленькой платформочке и некую «емкость» с жидкостью. Ее старшина поставил между коленями и неотрывно придерживал рукой.
Лебяжье лежит на 61-м километре от Ленинграда, Калите — на 82-м. Одноколейная дорожка змеится в лесах, туг — хвойных, там — лиственных, порою пересекает небольшие открытые пространства… Песок, болотца…
Вечерело; солнце садилось справа за незримое, ко близкое море. Вдруг дрезина стала как вкопанная.
— Товарищ интендант третьего ранга! Глядите-ка… Это надо же!!
Влево уходила неширокая просека. И среди нее, метрах в пятидесяти от полотна, наискось, головой к нам, стояла лосиха и кормила лосенка. Совсем крошечный, новорожденный, на нескладных палках-ногах, он тыкался мордочкой в вымя, спотыкался, с трудом сохранял равновесие…
Я высунул голову в окно. В тот же миг злой и хриплый знакомый «кашель» донесся из-за лесов: разрыв «тяжелого».
— Не по нашему усу бьет? — полуспросил, не отрываясь от лесной идиллии, моторист. (Я уже знал: «ус» — короткое временное ответвление рельсов, веточка пути.)
— Ну да, где ж по нашему?! Много правее: по Лачину… Да и время не наше: по нам он днем, с пятнадцати до семнадцати; хоть часы проверяй… Давай езжай дальше!
Вечер; туманчик по лужайкам, как в кинофильмах показывают… А ведь — война!
84-й от Ленинграда
Станция Калище — крошечный вокзальчик среди поросших сосной песчаных дюн. Старый ленинградец, я сорок лет не подозревал, что такая существует.
Мимо течет речка, со странным именем — Коваши, неожиданно быстрая и чистая по этим песчаным и торфяным местам. В трех километрах от станции она впадает в море, между деревушками Ручьи и Долгово. Год назад это были никому неведомые рыбацкие поселки. Две недели назад все это стало фронтом: передовые силы фон Лееба, форсировав было другую такую же речку, Воронку, рванулись вперед в полной уверенности, что до моря их уже ничто не остановит… Остановили…
Теперь это был ближний тыл морских бригад. Они и крепостная артиллерия выбросили противника обратно за Воронку и на долгие два с половиной года стали стеной на ее рубеже.
По щиколотку в песке я шел за сопровождающим по полотну. Километрах в полутора за выходным семафором обнаружилась глубокая полувыемка — почти отвесный откос справа, на высоту хорошего городского дома. Слева — болото, негустой, чахловатый березняк.
Три года назад мы с Георгием Николаевичем Караевым, работая над «Пулковским меридианом», облазили тут все. При мне и теперь была наша карта-десятиверстка — древность, «оконченная в 1868 году, исправленная в июле 1920 года», вся исчирканная стрелами наших и юденичевских ударов времен белогвардейщины. Мы тогда ходили тут, но могли ли мы думать…
По карте было видно: дорога за выемкой изгибается влево, к юго-востоку. Еще восточнее, вон в том лесу, — название почище, чем «Коваши», — деревня Ракопежи. Ингрия; тут сидели ингеры — ижора: имена — запутанная смесь финского и старорусского. За Ракопежами — близкая опушка леса; дальше — низменная долина Воронки, и на горизонте — возвышенность: Которская гряда. Там, за мелкой, курица вброд перейдет, речкой, — они, гитлеровцы. Другой, враждебный мир…