Потом он появился вновь, но не сел на свой круглый стульчик на трех железных ножках, а достал из рундучка с десяток брошюр и вступил вовнутрь вагона.
— Господа почтенные! — совсем неожиданно заговорил он в полупустом «салоне» (это теперь говорят «салон»; тогда этого слова в таком употреблении не знали). — Господа почтенные! Вот перед вами является вагоновожатый, хоть и вагоновожатый, но в это же самое время и другой человек: поет Герасимов-простой. Ездит Ваня Герасимов по Питеру, крутит цельный день свой контроллер, смотрит туды-сюды, а в его голове словцо к словцу собирается стишок…
— Вот напечатал он на свои трудовые деньги тоненький-маленький сборничек. Кому его стишки — не ндравятся, а простым людям очень даже ндравятся. Об чем стишки? А вот не поскупитесь, купите, тогда узнаете… Вам тридцать копеек не разорение, Ивану Герасимову — большая помощь… Не желает ли кто?..
Мог ли я не пожелать такого дива? Я ведь — тоже «писал стишки». Я неотрывно разглядывал своего усатого собрата в подрезиненных валенках. Заинтересовались им — каждый по-своему — и другие пассажиры. Кто-то из них сердито отвернулся: «непорядок»! Два юнца взяли по книжке, бросили взгляд на обложку, поморщились, пролистали брошюрку, пожали плечами и вернули ее автору. А я… Я, каюсь, огляделся — а вдруг едет кто-нибудь из знакомых? — но вынул то ли четвертак, то ли полтинник, сейчас уж не скажу сколько, и приобрел канареечно-желтый «сборничек»…
Сразу скажу: это не было творением высокого таланта. Это не были стихи самоучки-пролетария, пусть несовершенные, но сильные. «Поет Герасимов» не выражал больших идей, ничего не проповедовал, ни к чему не звал. Ему было как до небес до Ивана Белоусова, Спиридона Дрожжина, Ивана Сурикова. Ни скорбей народных, ни гнева против угнетателей, ничего такого. Многое в его «сборничке» отзывало наивным графоманством. Он очень слабо владел размером и рифмой. Образцом ему был скорее «дядя Михей», чем кто-нибудь из классиков. Стихи были убоги по форме, случайны и примитивны по содержанию. А все-таки…
Я принес тоненькую книжонку домой, и надолго мы с братом впились в нее. Она доставила нам немало веселых минут. Но видимо, была же в ней какая-то внутренняя цепкость, если даже в пятидесятых годах мы все еще нет-нет да и прибегали к цитатам из «Герасимова-простого», как к цитатам из Кузьмы Пруткова, по самым разным житейским и литературным случаям.
Когда нас постигало неожиданное и огорчительное стечение обстоятельств, мы, разводя руками, вспоминали его:
Получилась драма:
Разводная рама!..
Когда нам приходилось сообразовывать свои ежедневные наблюдения с ходом великих исторических событий, внезапно приходило на ум простодушное герасимовское повествование:
Раз в тринадцатом году,
Перед самою войною,
Город весь заполнен был
Летящей стрекозою…
Ведь всего удивительнее, что такой казус и на самом деле был.
Был однажды в предвоенном Петербурге летний денек, когда и мы наблюдали то, что иной раз случается в мире: каким-то ветром, неведомо откуда, на город нанесло мириады самых обыкновенных стрекоз — прозрачнокрылых, радужноглазых, почти таких, какие «летают и пляшут» там, «где гнутся над омутом лозы». Стрекозиные тельца сухо шуршали под ногами; дворники сметали насекомых в копошащиеся кучки. По Неве плыли зыбкие пятна — плотики из легких утопленниц. И старушки шептались, что это — не к добру. И в «Биржевке» что-то писали об этом, вспоминая дожди из крыс и другие столь же неприятные явления из учебников и популярных журналов. Но наверное, один только «поэт Герасимов-простой» решился «увековечить» это редкое происшествие в стихах. Я рад, что мне сейчас дано хоть на пятьдесят лет продлить существование его стихотворной пометы летописца…
Иван Герасимов помогал нам и в литературных оценках. У нас выработался специальный термин, употреблявшийся в отношении бездарных, «проходных» стихотворных посланий, какие иной раз печатались в тогдашних журналах (да нет-нет встречаются и сейчас). Они именовались у нас «Братский стишок из Тамбова».
Вдохновленные высоким дарованием старшего брата, его многочисленные родичи (в сборнике имелась семейная группа: человек шесть-семь крепко скроенных, основательно сбитых бородачей и усачей сидели и стояли рядами, положив дюжие руки на плечи таких же квадратных жен и сестер), оставшиеся на родине поэта в Тамбове, отвечали на его поэтические письма еще более простодушной версификацией. Один такой семейный опыт удачливый обитатель столицы великодушно предал тиснению среди своих творении, наименовав его именно так: «Братский стишок из Тамбова».
Даже наша реакция на те рецензии и критические заметки в прессе, которые касались нашего собственного творчества и не устраивали нас, нет-нет да и брала за образец достойное отношение к критике того же Герасимова.
Трамвайный поэт попытался в недобрый день пробиться в большую печать. Если не ошибаюсь, он избрал для этого «Петербургский листок». «Листок», хотя был и не слишком взыскателен к своим авторам, отверг устами некоего «критика» домогательства Гомера с трамвайной площадки.
«Гомер» очень остро пережил неудачу, но поступил в лучших классических традициях. Он не стал жаловаться, не пошел сводить счеты с «зоилом» лицом к лицу. Он ответил ему саркастической эпиграммой.
В сборнике было стихотворение, кажется так и называвшееся «Ответ критику». В нем рассказывалось — всем, всем, всем, — как после лицеприятного отзыва, преградившего поэту путь к славе, они все-таки столкнулись на улице — обиженный и обидчик.
Иван Герасимов хотел подойти к врагу и покончить дело миром. Но знавший, чья кошка мясо съела, критик «согнулся, маленький квадратик», и ускользнул от своей жертвы.
Бывали в нашей литературной жизни такие случаи, когда возникало взаимное непонимание между нами, авторами, и критической мыслью, и как было приятно в каждом таком случае применить это выпуклое и динамичное описание: «согнулся, маленький квадратик…»
Я вспомнил — и ведь совсем случайно — весь этот любопытный эпизод (мне не удалось добыть в библиотеках экземпляр герасимовского «Сборника»), вспомнил курьезную книжку эту, вспомнил клише на ее обложке (тот же черноусый работяга был изображен перед его моторным вагоном), и пришли мне на память стихи, завершавшие его труд. Напечатаны они были на четвертой странице обложки. Добрый наездник «заблудившегося трамвая», прощаясь с читателем, сообщал ему, а через него и всему миру, — где, в какой обстановке и как он жил и работал:
Порт-Артур — Кондратьев дом,
— эпически повествовалось там, -
Его мы — крепостью зовем.
Живет много в нем жильцов.
И детей и стариков.
Коридор у нас большой,
Гуляем все мы в нем толпой,
Детишки бегают гурьбой…
Так кончаю сборник свой.
Смейтесь, но почувствуйте и описательную силу этого подлинного документа времени. Ведь в нем нет ни слова вымысла.
Жил в Питере тех дней архитектор и домовладелец дворянин В. П. Кондратьев. Видимо, он умело приобретал недвижимость: на Провиантской и Грязной улицах (это Петроградская сторона), на Прядильной и Псковской (это Коломна), на Садовой, в Упраздненном переулке стояли его доходные дома. Были у него три дома и на захолустной Лубенской, за Обводным каналом, в 3-м Александро-Невском участке. Один из них, самый удаленный от центра, возвышался на углу Смоленской, в краю пустырей и пригородных огородов, представлял собою не знаю что, — может быть, был просто порожним местом. Он и два других — дома No 3 и 5 по Лубенской, огромные, мрачные кирпичные громады — строились в расчете на городскую бедноту, на рабочих ближних фабрик — Газового завода, парфюмерной фабрички Келера, городских боен, стрелочников и путевых рабочих Николаевской и Варшавской дорог, трамвайщиков — кондукторов и вожатых ближнего Московского трамвайного и коночного парка. Одно из этих битком набитых зданий — которое именно, не скажу — и было в те дни «Порт-Артуром — Кондратьевым домом».