Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Вейки

Слово «вейкко» по-фински значит: «брат, браток, землячок» — что-то в этом роде. Русское (точнее петербургское) «вейка» для всех нас полвека назад означало нечто весьма приятное: «веселый масленичный извозчик».

Как только начиналась «мясопустная», предшествующая великому посту, неделя (по замыслам церкви, она, собственно, была уже «постной», мирянам нельзя было «вкушать мясную пищу», но пища «сырная» — масло, сметана, молоко, — хоть и была «скоромной», разрешалась. По древней же народной памяти, этот праздник был веселым, плотским пережитком еще языческой Руси, ликованием в честь древних славянских богов, радостью вступления в весну, русским карнавалом. Обжоры наша умели и самый пост превратить в подвиги лакомства — с балыками, с семушкой и белорыбицей, с демьяновыми «ухами» и собакевическими «осетрами». Народ помнил еще, что масленичный понедельник — это «встреча», вторник — «заигрыши», среда — «лакомка», четверг — «разгул»… Народ в деревне выезжал на праздничное катанье на доморощенных рысаках. Чем-то должны были залениться эти катания и в хмуром, щепетильном Питере) — словом, как только приходила «широкая масленица», — город существенно менялся. И главным образом «в транспортном аспекте». Обиженные и огорченные «извозцы» вдруг куда-то исчезали. То есть как — исчезали? Конечно, они были тут же, но держались тише воды, ниже травы, радуясь каждому случайному седоку, не рискуя нигде, ниже и с пьяных, запрашивать нелепую цену, только безнадежно отмахиваясь, когда, нанимая, их спрашивали, согласны ли они везти, допустим, в Тентелеву деревню или к Уткиной заводи. «Да, барин, хоть — к шашку!» [16]

Вместо них на улице с понедельничного утра (а самые задорные — и с воскресного вечера) в великом множестве Появлялись лохматые «чухонские» лошадки, запряженные — эта в легковые саночки, та в обычные сельские розвальни, со сбруями, разукрашенными разноцветными ленточками, увешанные — где попало, случалось даже у корня хвоста — голосистыми колокольцами и бубенцами, большими, маленькими, басистыми, дискантовыми… Иная такая лошаденка вся тонула в пестрых тряпочках и в звенящей меди; по тихим улицам уже издали слышался мелкосеченый, жизнерадостный суставчатый звон. У стариков светлели лица — точно так когда-то «мчалась тройка почтовая!», — а ребята с утра до ночи клянчили у матерей: «Мам, на венке! Мам, хочу на вейке…»

Всюду начинало пахнуть свежим сеном, крепким финским табачком; всюду слышалась коверканная «ингерманландско-русская» речь. И насколько же приятнее было вместо приевшегося: «Да положите, барин, четвертак!» — хоть раз в году услышать долгожданное: «Рицать копеек — райний сэна!»

На козлах вейки или в передке саней, на куче сена, сидел, как клуша, закутанный карьялайнен [17], в кожаной ушастой афинской" шапке с меховым шариком наверху, с короткой трубкой в зубах, молчаливый, мрачноватый, сущий угрюмый «пасынок природы».

Он не реагировал ни на что. В его розвальни могла ввалиться шумная студенческая компания, с «Через тумбу, тумбу — раз!» или с «Выпьем мы за того, кто „Что делать?“ писал», — он, не оборачиваясь, через плечо называл свою «сэну» и ударял густошерстую, словно валеную, «шведку» кнутиком по заиндевевшему крупу. Мог сесть, чудачества ради, какой-нибудь накушавшийся блинов почтенный чиновник с молоденькой супругой, — вейка бурчал свое «рицать копеек» и трогал с места. Но он же мог, завернув между двумя седоками к ближнему трактиру, пропустить глоток и вдруг завести на ходу бесконечную, унылую, отзывающую зимней поземкой, замерзшими болотами — свою «чухонскую» песню. Такую, помните, как у Салтыкова-Щедрина:

Была у Давида корова,
Ах, корова! Забрал ту корову ленсман,
Ах, ленсман!

Остановить его тут оказывалось уже невозможно.

Он мог, сторговавшись за четвертак, повезти вас хоть себе в Парголово, но где-нибудь между Озерками и Шуваловом вдруг остановиться в чистом поле на всем ветру и заявить: «Лезай! Вацать пять копеек — конец был…» И сдвинуть его с места без новой ряды было немыслимо.

Над вейками посмеивались, о вейках рассказывали всякие пошехонские истории, но веек любили. Никто не хотел в эти семь дней ездить на скучных извозчиках, хотя самые дошлые из них тоже пускались на хитрости, подвязывая к дуге какой-нибудь жалкий шарок или вплетая в лошадиную гриву цветную тряпочку… Нет! Эти номера не проходили!

Но за вейкинским весельем, за всем этим шумом, звоном бубенцов, мельканием ленточек, загороженная ими, шла своя жизнь. И вдруг прорывалась.

Как-то семья наших знакомых — году в двенадцатом, что ли, — взгромоздилась на вейку, чтобы ехать к нам, на Выборгскую. Доехали они благополучно — вейка оказался бодрый, — но и муж и жена были смущены: «Черт его ведает, какой-то ругатель попался!»

Ругатель не задевал седоков; он поносил только своего конягу, но при этом не прибегал к предосудительным, но по крайней мере знакомым русским выражениям, а кричал на лошадь — и с такой злостью! — что-то совсем невразумительное: «Но! Я тебя, раклятый, поприков!..»

— Скажите мне ради бога, что это «поприков» значит?

А значило это очень простую вещь. Губернатором Великого княжества Финляндского еще в конце прошлого века был назначен генерал-адъютант Н. И. Бобриков, яростный черносотенец и русификатор. В 1904 году его убили. И вот прошло восемь лет, а память об этом ненавистном всей Суоми человеке жила еще даже в душе пригородного питерского «убогого чухонца».

…В 1900 году в Петербурге на «масленой» звенели бубенцами 4755 веек! Это уже не моя память. Это — вычитано из книг.

Конка

Официально этот вид транспорта именовался так: «конно-железная дорога». Теперь только бронтозавры вроде меня представляют себе хорошо, что это такое было.

По улице проложены рельсы — всюду только одна колея. Кое-где эта колея образует «разъезды» с раз и навсегда переведенными стрелками: тут «вагоны конно-железной дороги» встречаются и расходятся на своем пути.

Вагоны эти выглядели внушительно. По длине они примерно равнялись нашим трамвайным — только, конечно, не современным четырехосным, а прежним, двухосным, легким. В высоту же они намного превосходили их.

Вообразите на крыше современного трамвая двойную скамью во всю длину, на которой можно сидеть спинами друг к другу, лицами — к двум противоположным сторонам улицы. По бортикам крыши — легкие перильца, а к ним, с внешней стороны, прикреплены длинные рамки выполненных на жести вывесок и рекламных объявлений: чаще всего восхваляющих «коньяки Шустова» или «швейные машины компании Зингер — лучшие в мире». Все это закрывает ноги сидящих, но не мешает им любоваться поверх рекламы стенами домов и тротуарами. Высота всего сооружения получалась довольно солидная, с теперешние двухэтажные автобусы и троллейбусы.

Вагоны конки были выкрашены все одинаково в синюю — темно-синюю — густую краску. «Моторы» — пара гнедых (или сивых, или вороных, бывало по-всякому) — могли припрягаться к валькам, укрепляемым у обоих концов вагона. С обеих площадок «на империал», на крышу, вели довольно легкомысленно устроенные полувинтовые лесенки — находка для карикатуристов лейкинского типа, с наслаждением изображавших ножки поднимающихся на второй этаж красоток, за которыми хищными глазами следят снизу почтенные усачи и бородачи, пузатенькие купчики в картузах, желчные чиновники в форменных пальто, с зонтами и тросточками, озирающиеся провинившиеся мужья с аккуратно упакованными «покупками» в желтой бумаге, подвешенными на деревянных палочках толщиной с основательный карандаш, с рубчиком посредине, дабы бечевка не соскальзывала. Красотки были в юбках, волочащихся по земле и потому кокетливо приподнимаемых, в шляпках, ширина полей которых возрастала от года к году — опять-таки тема для юмористов: им ведь в те годы, бывало, достаточно было палец показать, чтобы они разразились «безумным смехом».

вернуться

16

Шашко — в псковском говоре «домовой», «черт», «кикимора».

вернуться

17

Житель Карельского перешейка (финск.)

22
{"b":"28626","o":1}