Журавль опустился
прямо на помойную кучу
в Вака-но-Ура
Спит, просыпается,
сладко зевает
кот на тропинках любви
Мы уезжали от господина Ногуши с листом прекрасной бумаги, на котором я обещал начертать, если получится, десяток хокку с Севера.
Отверженный из Яманаси
В Сендае мы зашли в бар. Все время лил дождь. Здесь мы должны были расстаться: Кенжи хотел навестить родителей, а я отправлялся далее один — сначала в Мацусиму, потом в Ямагату.
— Снова за Басе, — произнес Кенжи, поднимая свою чашечку с саке.
— Нет-нет. Скажем попросту, как Исса: сегодня, как всегда…
— За вечную провинцию, — сказал Кенжи, и я поднял свою чашку в знак согласия.
Кенжи и в самом деле собирался уехать из Токио и вернуться в Сендай, если только сможет найти там работу. Многие японцы его поколения, сказал он, все больше задумываются над тем же. Они называют это “полуразворот”. Чувство, что прогресс зашел слишком далеко и теперь самое время оглядеться и подобрать то, что было потеряно во время этого стремительного рывка. Никакой позы, никакой экзальтации: просто спокойное возвращение.
Часто встает вопрос, сможет ли человечество на некоторое время притормозить, оглядеться вокруг себя и сказать: о'кей, похоже, пришла пора устроить все по-другому.
Но где человечество? Где человеческие существа? Есть тот народ и другой народ, и внутри каждого народа — один клан и другой клан, та партия и эта партия, эта индивидуальность и другая индивидуальность. У каждого своя группа, к которой он хочет принадлежать и за принадлежность к которой будет драться без колебаний.
Сколько у мира шансов на этой ярмарке злобного безумия? Люди губят деревья и травы. Покрывают асфальтом землю. Все это во имя чего-то.
В таком случае единственная надежда заключена в своего рода пустоте, анонимности личности, усмирении ее “я”.
В баре был еще один молодой парень. На нем была черная кожаная куртка, на спине которой красовалась надпись: “Отверженный из Яманаси”.
Их много, отверженных, в это время мира.
Острова сосен
Солнце вышло из-за завесы дождя, и, когда я приехал в Мацусиму, было уже жарко, так жарко, что, когда я зашел в лавочку купить печенья, хозяйка за кассой вся подалась вперед, чтобы потрогать мою толстую непромокаемую куртку (я был одет как подобает для путешествия на Север), и спросила:
— Холодно, а? — Я ответил, что еду на Хоккайдо. Она изобразила несколько наигранный озноб: — Тогда понятно, для чего это.
В Мацусиме заканчивался туристический сезон, но на улицах было еще довольно много народу, а в порту — целая флотилия прогулочных корабликов. Из громкоговорителей доносились фольклорные песни.
Мацусима (“острова, заросшие соснами”) издавна славится как одно из красивейших мест в Японии. Мне было приятно убедиться, что острова по-прежнему здесь и поныне красивы, если не обращать внимания на красную заводскую трубу, притаившуюся в углу декорации. Правда, если вы пишете картину в стиле укие-э, можно оставить и эту трубу как один из элементов “текучего мира”. Вы достигнете даже впечатляющего контраста, вкрапив ее вызывающе-красный цвет в темную зелень сосен.
Когда Басе пришел сюда триста лет назад полюбоваться луною над островами, он услышал в таверне слепого монаха, который пел народные песни (Басе любил их “грубоватый вкус”). А когда он все же увидел луну и облака, скользящие в темном небе над силуэтами островов, покрытых соснами, он признался, что ему кажется, будто он попал в другой мир. Красота Мацусимы, сказал Басе, может быть сравнима лишь с красотой лица прекраснейшей из женщин. А его спутник, Сора, написал поэму-восклицание, даже не посягающую на описание красоты этих мест:
Мацусима, о!
О, Мацусима,
Мацусима, о!..
Я провел несколько часов в ограде храма, внутри которой находились камни с высеченными на них стихами Басе. Это тем более прекрасно, что сам Басе, как я говорил уже, не был дзенским монахом. Он изучал дзен, многое почерпнул из него, но никогда не отдавался религии полностью. Он хотел только развить несколько важных понятий, не подчиняя себя никакой обязательной практике. Слишком сильно в нем было желание оставаться “человеком ветра и облаков”. А идеи, которые вынашивал он, касались осознания непостоянства и преходящего характера вещей; осознания текучести собственной личности и сознания, когда мысли — как крики птиц в небе — неуловимая игра мгновения; и, наконец, ясного восприятия природы. Он следовал путем поэта, глубоко укорененного в реальности, и этот путь, проповедником которого он был (“сеять семена хокку”), казался ему столь же чистым, как путь Будды.
Еще некоторое время я просидел во дворике храма, делая записи в блокноте, а потом в наступающих сумерках пошел по “тропинке Басе” до “Дворца Феникса”, где собирался заночевать.
Идя меж сосен, я нашел школьный учебник математики и толстый порнографический журнал.
Солнце село за островами…
Вечер на берегу.
Свет маяка загорелся
На мокрой иголке сосны.
Когда я проснулся утром и вновь поднялся на холм, чтобы оглядеть бухту, воздух был прозрачен как кристалл, и все вокруг было обрисовано четкими линиями: далекие острова, городские здания и ограда храма, окруженного кленами. В голове моей промелькнуло трехстишие, вряд ли достойное бумаги господина Ногуши, но я записал его в свой блокнот:
Зеленые сосны
Растут на вершинах
Из века в век…
В горах
Покинув Мацусиму, я отправился дальше на запад, к Ямагате — сначала автобусом, потом пешком, намереваясь побродить немного в стране трех гор.
Красное золото на склонах холмов, реки в клубах белого тумана, дымящегося под утренним солнцем, несколько пятен снега на вершинах и вороны — повсюду…
Для Басе три вершины Ямагаты — Хагуро, Гассан и Юдоно — были “исполнены чудесного вдохновения”. Когда шел среди гор навстречу осеннему ветру, он ощущал несравненную ясность, и воздух “пах снегом”. Люди, которые попадались ему на пути, в большинстве своем были ямабуси, странствующие аскеты, живущие в горах, чтобы закалить себя физически и духовно. Их сакральной книгой была Природа: “Шум ветра в вершинах деревьев и рокот волн — священные голоса”. Это глубоко созвучно тому, что исповедовал Басе. Здесь, в горах, он пишет хокку за хокку. Вот одно из них:
Сколько нагромоздится и развеется облаков,
Прежде чем безмолвно
Встанет луна над горою Гассан
Горы были прибежищем разных людей, оставивших “нормальную жизнь”, а поскольку каждый человек время от времени нуждается в том, чтоб удалиться от мира, паломничество в горы было очень древней традицией.
Однажды утром, по дороге к синтоистскому храму на вершине горы Юдоно, я перешел красный мост. Посвистывал ветер, пригибая к земле лезвия травы и с шумом врываясь в багряные кроны деревьев. Все вокруг подчинялось какому-то неохватному движению. Я колебался: зачем мне сворачивать с пути и подниматься к храму? И все же свернул: ибо синтоизм — это исконная почва японского духа. Религия без догм, без метафизической структуры, без свода заповедей: сгусток живой силы, управляемой солнцем. Мифопоэтическая система, в которой главные роли отведены морю, ветру, непогоде, грому, молнии, дождю, скалам и деревьям. Хотя позже синтоизм и стал национальной и даже государственной религией, глубоко связанной с политикой и не имеющей уже ничего общего с теми энергиями и стихиями, с которыми имели дело его первоначальные приверженцы, красные порталы синтоистских храмов — тории, которые здесь и там вкраплены в японский пейзаж, до сих пор оповещают каждого: здесь святое место. Слово “тории” первоначально значило: “насест для птиц”. Символизм птицы силен в этой религии. Излюбленный цвет ее — белый, предпочтительная сторона света — север. И если вы спросите меня, почему синтоизм притягивает меня, я отвечу одним из своих любимых хокку: