В наши дни река в этом месте напоминает скорее илистый канал, а Мост Восходящего Солнца просто раздавлен массой автомобилей, которые завывают и рычат на автостраде Тохоку с утра до вечера.
Когда с утра пораньше мы — Кенжи и я — в “фольксвагене” вырулили на автостраду, лило как из ведра. Это мне понравилось, ибо напомнило мост, который старые художники так любили изображать под дождем. Хироcиге был первым из них (его знаменитый “Дождь”!), он “обучался ремеслу в одиночку с яростным упорством, бессчетное число раз поднимаясь в горы и бродя по долинам, чтобы запечатлеть истинный образ Природы…”
Должно быть, не меньше миллиона других машин этим утром отправлялось из Токио на север, дымя, скрипя и сигналя друг другу: это было настоящее безумие. В нашем “фольксвагене” царило молчание. Кенджи казался сильно озабоченным. Я же, напротив, был взбудоражен тем, что мы наконец в пути — на этой дороге, столь значимой для меня.
Мусаси, долина Мусаси, Мусасино — так называется сумрачное пространство песчаных равнин, простирающихся за Эдо. В старинной поэтической антологии говорится о “камышах Мусаси”, о странной дикой красоте оголенной равнины, о “духе равнины”, который был ей присущ, покуда она не была застроена. Последнее стихотворение из антологии, которое мне вспоминается, это элегическое сочинение Куникида Доппо, написанное в начале ХХ века, в котором оплакивается исчезновение этого места.
Грусть и ностальгия сильно ощущаются в Токио. Последние пристанища души грозят исчезнуть. И я хочу добраться до Севера, может быть, именно для того, чтобы вновь обрести то, что было утрачено, — или для того, чтобы самому потерять что-то и в результате вынести оттуда стихи…
Вдруг Кенжи произнес:
— Мы предали подлинный мир…
— Подлинный мир? Что это такое?
— Я не знаю. Но только не это, — он показал на дорогу.
— Но, может быть, мы вернемся к нему? Этот дурдом не может длиться вечно. Все это лопнет к чертовой матери, и очень скоро.
— Слишком сильно и слишком поздно.
— Да не так уж, если другие дороги будут открыты.
— Какие “другие дороги”?
Кенжи замолчал, играя желваками. В действительности и я не был тем оптимистом, каким казался в восемь часов дождливого октябрьского утра на автостраде Тохоку.
Сиракава
Мы выпали из потока в Сиракаве.
Сиракава, Белая река, традиционно считается воротами Севера. Возможно, поэзия странничества возникла из желания сделать приношения “духам дороги”. Как бы то ни было, небесам было угодно, чтобы в Сиракаве слагались стихи. Эта традиция была столь сильна, что некоторые поэты писали стихи о Сиракаве, ни разу не побывав здесь. Был случай, когда один поэт из Киото осенью представил в чайных салонах свою поэму о долгом путешествии, которое он якобы совершил. На самом деле он все лето просидел у себя дома, ловя загар в проеме окна, выходящего на задворки. Таким образом, лицо его загорело и обветрилось, как у настоящего путешественника, но, как заметил один внимательный наблюдатель, отсутствие мозолей на ногах выдавало в нем домоседа.
Басе, настоящий поэт-путешественник, не написал ни строки у Белой реки. Видимо, она не вызвала в его душе ярких образов, а “выжимать” из себя вдохновение он не захотел. Но в полях неподалеку он услыхал песню девушки, сажающей рис, и в этой нехитрой песенке уловил что-то, к чему давно стремился сам:
Первые отзвуки Севера
в песне крестьянки,
сажающей рис
Все время пути я следил за указателями на столбах. Мне казалось, что иероглиф “река” встречается все чаще, так же, как иероглиф “гора”. В Сиракаве я увидел старинную карту пограничного района и прочел комментарий к ней. От этого только сильнее желание проникнуть в глубь страны, в глубь осени, в круговорот мокрого ветра, краснеющей листвы, красного солнца, красной рыбы, красной крови…
Упражняясь в хокку
Кенжи очень хотел показать мне бумажную фабрику, расположенную неподалеку от дороги. Я согласился. Но перед тем, как отправиться в мастерскую господина Ногуши, мы занялись поисками ресторанчика, где готовят лапшу, ибо голод давал себя знать.
Выйдя из ресторанчика, я увидел странствующего монаха: черную статую во дворике храма. На голове его была широкополая шляпа, в руке — толстая палка, сандалии на ногах. Взгляд устремлен к горизонту — как будто он собирался отправиться на край земли и даже еще дальше. Рядом с ним другой монах, живой, в резиновых сапогах, с засученными рукавами, ковырялся в моторе автомобиля. У него был какой-то ненастоящий вид. Над нами висела тонкая морось, напитанная влажными запахами цветов, продающихся в лавках, и сухого дровяного дымка.
Мастер по производству бумаги жил и работал в старом деревянном доме на окраине города. Сначала я увидел во дворе женщин, которые мыли в чанах какие-то корни. Это были, как мне объяснили потом, корневища растения нира, разрезанные на кусочки: из них добывается слизь. Процесс подразумевает также обработку шелковичного дерева: ствол ошпаривается, отделяется кора и обнажается белый слой камбия; оголенное таким образом дерево сначала вымораживают, а затем варят и колотят, расщепляя на волокна. Это волокно, козо, смешивается потом с водой и слизью ниры, все вместе пропускается через бамбуковый фильтр, в результате чего получается лоснящееся месиво, которое раскладывают на пеленках. “Бумага с северо-востока” очень ценилась в эпоху величия Киото. “Самая нежная” — так говорила о ней Мурасаки Сикибу[8], писательница довольно привередливая в некоторых вопросах.
Показав свою мастерскую, господин Ногуши предложил нам чаю с маленькими печеньями, называвшимися “цветы имбиря”. За чаем я узнал, что он — большой почитатель Басе. Когда Басе отправился на Север, сказал он, на нем был плащ (камико) из особой бумаги, которую он выделывал сам, для непромокаемости пропитанный растительным клеем и, вероятно, окрашенный в коричневый цвет корой японской хурмы. Я ответил, что всегда считал, будто плащ Басе был белого цвета, ибо один поэт в своем хокку сравнивает его с журавлем:
Снарядившись в дорогу,
под осенним дождем как журавль
старый мастер Басе.
Господин Ногуши сказал, что может быть и так. Может быть, плащ Басе был белым, не окрашенным. Но его особенно радует то, что он получил возможность удостовериться в моем знании японской поэзии. После того как мы прочли друг другу стихи Басе, Кенжи присоединился к нам:
Алое солнце
Безразлично ко времени
Но ветер промозглый сдержит свои обещания
Белый, белее,
Чем белые скалы,
Ветер осенний
На коне
Тень влачится моя
По застылым полям
Море нахмурилось,
Голоса диких уток
В гуще тумана
Порыв зимнего ветра
Спрятался в тростниках
И затих
Да, господин Ногуши любил Басе и восхищался его стихами, драгоценными и простыми, как бумага, по сравнению с “шелковыми”, искусственными стихами других поэтов. Правда, он питал слабость и к Исса[9] — поэту более заурядному. Исса был сыном крестьян из Касивабары и так любил свою старую деревню, что посвящал ей бесчисленные стихи, проникнутые трепетной любовью ко всему сущему — от нищих и мошек до “ветром волнуемых трав”. Нет, мы были несправедливы к нему, назвав его “заурядным”, это был настоящий поэт!