… И больше — ничего
(маленькая повесть)
Однажды я пообещал ему Вечность. В пределах доступного, — пока существует интернет. Теперь понимаю: Вечность — дело серьёзное. Пусть даже в электронном виде. Но слово надо держать. Иначе, зачем его надо было давать? Тогда, зимой 96-го? В Москве, на Мосфильмовской улице?..
1
Тогда, зимой 96-го, я прыгнул в проходящий поезд и подался в Москву. Время было сумбурное, смутное. Письма писать было глупо, посылать телеграммы — ещё глупей. Оставалось надеяться на домашний телефон. И на то, что трубку поднимут в любое время дня и ночи.
Сумка с вялеными лещами, предусмотрительно захваченная в дорогу, помогла мне найти общий язык с проводниками. Мне даже предложили занять верхнюю полку. В первом купе. С матрасом, но без одеяла. Я пристроил лещей в изголовье и стал как господь бог.
В моей жизни было много поездов: скорых и скоростных, фирменных и почтово-багажных, дальнего следования и пригородных. Поезд, на котором я ехал в тот раз, пополнил коллекцию, — он был из Баку. Долгие двадцать часов я лежал среди "челноков" и гастарбайтеров и думал о Вечности. Иногда это помогает.
Я представлял себе: Вечность — это Река. Я знал их немало. Видел томную Волгу и задумчивый Амур, мрачный Тобол и ласковую Уссури. Не забылись ни шустрая Зея, ни блудливая Катунь. И близки ещё были в тот год рыжая река Найба и чёрная — Тымь.
Меня несло по Реке малой щепкой, кружило в водоворотах, то выгоняло на стремнину, а то прижимало к берегам. Исток терялся в тумане, не было видно и устья. Звезда Сентябрь уже поднималась над горизонтом, но Харон ещё не гремел ржавой цепью, спуская лодку на воду. Витька был ещё жив, и беспечная молодость казалась бесконечно долгой. Вино было сладким на вкус, табак отдавал лёгкой горечью, прошлое было терпким, словно незрелая брусника, а настоящее — солоноватым на вкус.
Поезд мотало на стрелках, страну — на изгибах реформ. Гастарбайтеры пили чай из эмалированных кружек и перебрасывались между собой короткими фразами на языке Низами и Фирдоуси. "Челноки" меланхолично жевали домашние бутерброды и прикидывали в уме доходы от предстоящих сделок. Проводники то и дело принимали на станциях левый груз и сваливали его на нижние полки. Так что к концу пути купе, в котором я ехал, живо напоминало небольшой промтоварный склад.
В двенадцатом часу ночи я вышел на Павелецком вокзале. Проводная связь пока что ещё работала. Телефон-автомат подавился жетоном, подумал и соединил.
— Серёга! Ты, что ли? — знакомый бархатистый голос мягко тёрся о мембрану. — Откуда звонишь?
— Да с вокзала…
— Молодец! Значит, так. Спускайся в метро — и на станцию "Киевская", там пересядешь на троллейбус, они ещё ходят, и до остановки "Мосфильм". Я тебя встречу…
Пятнадцать лет спустя, ранним утром 22 сентября, я выйду из рейсового автобуса Волгоград-Москва у Павелецкого вокзала и отправлюсь в метро на станцию "Баррикадная". Там будет ждать меня Апостол (назову его так) — давний приятель мой, провинциальный поэт, безнадёжно отравленный мистикой и Шекспиром (1).
Накануне мы по телефону уговорились встретиться на "Баррикадной", чтобы вместе поехать на Троекуровской кладбище — на Витькины похороны. Это разумно. В Москве приезжим лучше держаться вместе, тем более в такой скорбный день.
Столичное утро было сырым и серым. Я стоял у метро и поджидал Апостола. Курил. Вспоминал всё, что было. Думал о том, что есть.
От "Баррикадной" — полшага до сталинской "высотки" на Кудринской площади. Я в этом доме бывал ещё в эпоху площади Восстания. Тогда ещё были живы Витька и его мама, а в Министерстве обороны ещё отдавал распоряжения отец — генерал-лейтенант. И невозможно было представить, что однажды большая и грузная страна напорется на риф государственной измены, в пробоину хлынет мутная вода перестройки и смоет великий Союз в кювет новейшей Истории. Смоет вместе с Восстанием, символами, званиями и людьми.
Апостол появился неожиданно. Подошёл сзади и крепко обхватил меня за плечи. Похоже, хотел напугать.
Не тот случай…
— Привет!
— Здравствуй, брат. Писать очень трудно, — ответил я Апостолу. Давным-давно, в литинститутском общежитии, я по утрам встречал приятеля этим приветствием, взятым на время у Серапионовых братьев. Тогда Апостол ещё не был Апостолом, а был нетрезвым поэтом, ходил в пиджаке и с шарфом, небрежно намотанным на шею. Явно подражал Рубцову. Все мы тогда ходили нетрезвыми, все мы кому-то подражали! Мы жадно вгрызались в отравленный хлеб литературы, и не было от него более надёжного противоядия, чем алкоголь, приправленный утренней сигаретой.
Апостол начинал как все мы — с печальных стихов. И это нормально для поэта. Мы были печальны от молодости, которая тяготила. Хотелось на Север, под поезд, в Америку… всё равно!.. Но вышел срок, и жизнь повернула каждого в нужную сторону. Мы заменили поэзию прозой, семьей или работой. Апостол был среди тех, кто шёл за Брейгелем (2) и не увидел обрыва. А повернуть назад не смог или не захотел.
Апостол и в самом деле похож на апостола. Во всяком случае, внешне. Седые волосы до плеч явно подпитывают его вдохновение, иначе давно бы Апостол принял более цивилизованный вид. И я понимаю: стихов Апостол больше не пишет. И не сочиняет. С такой причёской можно только творить. Или даже вещать.
— Куда мы собрались ехать? Зачем? Там Вити нет, — жилистая рука Апостола тянется в сторону западного административного округа. — Там только мёртвое тело. Кому оно нужно? Скажи, кому?
— Ну, как же?.. Да нет же… — я не нахожу, что сказать. Во всём, что касается смерти, я безнадёжно банален.
— Он нужен был нам живой! — голос у Апостола заметно дрожит. — И мы ему были нужны. Живыми! Он хотел, чтобы его любили — как друга. А у нас с тобой не было времени лишний раз приехать к нему. Ведь не было?
— Не было, да. Это так. Всё это так, — отвечаю я. — но жизнь есть жизнь. Витька ушёл раньше нас, и мы обязаны его проводить. В этом всё дело.
Но Апостол меня не слушает. Он увлекает меня к ближайшей уличной скамье, небрежно пристраивает пакет на влажные доски и выразительно поправляет свои седые космы. Похоже, он уже зреет Истину. Его понесло.
— Витя — здесь… где-то рядом… я чувствую это, — голос у Апостола наливается силой, и кажется: ещё немного, и космы выстрелят электрической искрой, а может, и на вольтову дугу энергии хватит. — Может, сидит сейчас где-то на облачке, смотрит на нас… слушает, о чём говорим… Он вместе с нами!..
И задирает голову вверх. И смотрит в мутное небо, словно бы и в самом деле пытается разглядеть знакомое лицо.
Пройдёт всего лишь год с небольшим, и Апостол уйдёт вслед за Витькой в тот мир, откуда не возвращаются. Произойдёт это тусклым ноябрьским утром в большом волжском городе, на съёмной квартире. Апостол уйдёт, не попрощавшись, однако успев ещё написать в память о Витьке стихотворение:
В темноте чертей и бестий,
Снова слышу крик: "Пора!"
Целый год, в пыли созвездий,
Я живу — без Виктора.
Угасает пламя в горне,
Память крошится, как мел.
Отрубили дубу корни,
Чтоб напрасно не шумел… (3)
<…>
Мел памяти, бурелом измен, темнота чужого смеха и прочие поэтические образы странно увязаны в этих стихах пляшущим четырёхстопным хореем. Помню, как я читал эти строчки на "Стихи. ру", а за плечом переминался с ноги на ногу Александр Сергеевич, сопел мне в висок, дышал хрестоматийным:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
"Тятя! тятя! наши сети
Притащили мертвеца".