“Пробный шарик” или…
Всего пятьдесят строк было в набранной нонпарелью заметке одного из зарубежных научных журналов. Журнал выходил в небольшом европейском капиталистическом государстве и пользовался популярностью на всех континентах. Неизвестный автор сообщал об исследованиях в лаборатории видного московского профессора Алексея Михайловича Круглова.
Заметка, занявшая скромное место в конце номера, тем не менее стала сенсацией, вызвав оживленные комментарии ученых и много всяких домыслов.
В Москве недоумевали, как могли появиться эта заметка? Кто дал информацию о работе, которая пока строго засекречена? Правда, заметка по существу ничего не раскрыла. Более того: в пей, с точки зрения знатоков дела, были, как говорят, общие слова. Скорее всего публикация — “пробный шарик”: авось подумают, что теперь уже нечего секретничать: “Все равно, кто хотел что-нибудь узнать об исследованиях Круглова, тот уже знает…” В институте заметка вызвала тревогу: где-то рядом враг, кто-то пытается проникнуть в тайну научных работ, связанных с аппаратом Круглова “Альфа”.
Больше всех, конечно, встревожился сам Алексей Михайлович. Человек уже немолодой, много повидавший и испытавший в жизни, он отлично понимал значение случившегося. В тот день, когда журнал пришел в институт, профессор, казалось, постарел на несколько лет. Его успокаивали, говорили много добрых слов, а он твердил свое: “Опростоволосился”.
— Не расстраивайтесь, Алексей Михайлович, — увещевал профессора старый друг, — этим делу не поможешь. Надо действовать, принимать меры… Может быть, охотник за государственными тайнами где-то около нас…
Профессор укоризненно посмотрел на коллегу:
— Да что вы, бог с вами!
— Всякое бывает, Алексей Михайлович…
Оставалась еще одна надежда: запросили несколько учреждений — не давали ли там официальной информации для прессы? Ответ пришел отрицательный. Что же делать? После недолгих раздумий Алексей Михайлович позвонил в КГБ.
Тревоги профессора
Александр Порфирьевич Птицын аппетитно, со смаком — он понимал в этом толк — отхлебывал небольшими глотками черный кофе и наспех, лишь изредка задерживая свое внимание на каких-то строчках, перечитывал сообщение оперативного сотрудника. Читал он это сообщение не впервые и встречу с профессором Птицын рассматривал как еще один источник, подтверждающий все более четко вырисовывающуюся версию. Впрочем, коррективы могут быть всякие и порой совершенно неожиданные.
…Александр Порфирьевич вышел из-за стола навстречу гостю и радушно приветствовал его.
— Присаживайтесь, Алексей Михайлович. Не угодно ли кофейку? Не хотите? Как угодно, а я, если разрешите, еще одной чашечкой побалуюсь. Есть такой грех — не равнодушен к сему божественному напитку. Курить будете? Извольте…
Профессор был несколько растерян — меньше всего он ожидал такого начала беседы, да еще в таком доме, в кабинете человека, который, казалось бы, должен сейчас по меньшей мере отчитать его, не считаясь с сединами, научными званиями и заслугами. И вот сидит перед профессором человек средних лет, с лицом и манерами рафинированного интеллигента, и сразу не поймешь, кто он — педагог, врач или физик? Мило улыбается, потчует кофейком и не спешит задавать вопросы, будто ничего и не случилось в институте. Профессор решил взять инициативу в свои руки.
— Я пришел к вам в связи с неприятным событием во вверенном мне институте… Я хотел бы поделиться своими тревогами.
— К вашим услугам. Слушаю.
Профессор говорил о вещах, уже хорошо известных Птицыну, но Александр Порфирьевич слушал с таким вниманием, с такой заинтересованностью, будто впервые узнал о таинственной утечке научной информации государственной значимости.
— У вас есть какие-нибудь подозрения, хотя бы косвенные, ничтожно малые, не имеющие серьезных оснований? — спросил Птицын.
Профессор ответил не сразу. Видимо, он все еще что-то обдумывал, взвешивал.
— Видите ли…
И снова пауза.
— Я вас слушаю, Алексей Михайлович… Давайте условимся — говорить и о том, в чем еще не совсем уверены. Будем вместе решать, что есть истина, а что от лукавого.
— Вчера один из моих сотрудников изволил заметить, что, быть может, охотник за государственными тайнами где-то около нас. Я отчитал его. А минувшей ночью не спал, все вспоминал разные события в институтской жизни, сопоставлял. Большие и малые… Всякие мысли бились в стариковской голове. И знаете ли, не имею оснований подозревать кого-либо. — Профессор беспомощно развел руками.
— А Петр Максимович Егоров ничего не рассказывал вам о своих встречах с гостившим в нашей стране…
И Птицын назвал фамилию иностранного ученого, работавшего в смежной области.
— Нет, не рассказывал, — несколько растерянно ответил профессор. — Хотя друг от друга у нас с Егоровым никогда не было тайн. Петр Максимович — мой лучший ученик и ближайший помощник… — Профессор умолк, задумался и вдруг решительно заявил: — Простите, но я исключаю даже самую мысль о нем, как о…
Алексей Михайлович говорил быстро, сбивчиво и все время почему-то сосредоточенно смотрел на стол. А потом вдруг, взглянув на собеседника, и вовсе смутился: собеседник улыбался.
— Не будем столь категоричны в своих суждениях. Жизнь — сложная штука.
Рви цветы, пока цветут…
Натали, как звала ее бабушка, с детства привыкла к шумному обществу в их доме. Отца она не помнила, он погиб на войне, а мать очень быстро перестала горевать. Пианистка, много ездившая по стране с концертными бригадами, она всегда была в окружении веселой компании. И Натали была еще школьницей, когда ей разрешили допоздна засиживаться в обществе маминых друзей. Девушке нравилась жизнь веселых и, может, несколько беззаботных людей.
Ей еще не было и восемнадцати, когда за ней стал ухаживать скрипач, сухощавый молодой человек с мужественным лицом.
Мама снисходительно относилась к роману. Женщина не очень строгих правил, она сквозь пальцы смотрела на то, как дочь порой уединялась со скрипачом в свой “девичий будуар”. Впрочем, Анну Петровну нельзя было всерьез принимать как мать. Нет, она не была создана для этой, по ее словам, “удивительно скучной работы”. Да и времени не хватало — постоянные разъезды, гастроли…
Роль воспитательницы взяла на себя бабушка. Ей уже было далеко за шестьдесят, но она, в прошлом хористка провинциальной оперы, до сих пор подолгу просиживала у зеркала. У нее был свой “моральный кодекс”, требования которого настойчиво внушала она внучке. Главное среди них: “рви цветы, пока цветут, пройдут златые дни, завянут ведь они”.
И Натали стала смотреть на жизнь глазами бабушки.
Красивая, стройная, неглупая и в меру образованная, она легко завоевывала симпатии молодых и не очень молодых мужчин. Скрипач скоро уступил место театральному администратору. Этот предлагал руку и сердце. Натали молча выслушала его, а потом расхохоталась.
— Что вы — с ума спятили, Виктор Александрович! Вы знаете, кем должен быть человек, который сможет взять меня в жены?
И, хлопнув дверью, вышла из комнаты. Бабушка была довольна внучкой: “Правильно понимает жизнь…”
Трудно сказать, какой дорогой пошла бы Натали после школы, если бы однажды в их доме не появился старший брат покойного отца — Федор Степанович. Это был крупный ученый, которого вопреки его собственному желанию перевели в Москву из южного города. Профессор, горячо любивший брата, считал своим долгом позаботиться о его семье, и в первую очередь о племяннице. До него доходили смутные слухи о том, что жена брата ведет образ жизни, отнюдь не заслуживающий одобрения. И в первые же дни своей московской жизни он убедился, что слухи эти весьма основательны. Тогда он твердо решил: “Мать — уж бог с ней, пусть живет, как хочет, а за племянницу я в ответе… Перед памятью брата”.
Профессор частенько наведывался к Натали. Она была в последнем классе школы, когда он повел с ней разговор о будущем и с грустью отметил: увы, бабушкины семена уже пустили глубокие корни.