— Да-а, дела… — говорит Шарапов. — Как же это ты, Тихонов?
Ответа он, видно, не ждет, понимает, что отвечать тут нечего.
— Значит, говоришь, подъезжает Демидов к Самотеке, а впереди Гавриленки автобус?
— Гавриленки, — сумрачно подтверждает Стас. — У светофора перед строящейся эстакадой задержался.
— Ну и…?
— Ну и выскочил из этого автобуса Длинный, сел на один рейс раньше, наверное. Демидов его сразу узнал, а что поделаешь?
— А ты-то где же был?
Стас зло глянул на Савельева, сидевшего с невинным и даже чуть сонным видом на диване.
— Да вот, как на грех, закрутился тут с экспертами…
Савельеву стало неловко. Он тряхнул ярко-рыжим чубом:
— Я за ним выходил, товарищ подполковник. К демидовскому автобусу. Кто ж его знал, что он к Гавриленке сядет?
— А-а, — протянул Шарапов. — Значит, не сдержал он обещания-то?
— Какого обещания? — опешил Савельев.
— Ездить только рейсом двадцать тридцать семь…
Савельев покраснел тяжело, пятнами. Лучше уж помолчать. Стас что-то шептал себе под нос, загибал пальцы, потом вдруг сказал:
— Никуда он не денется. Сегодня не взяли — завтра возьмем… Раз он тут крутится…
— Да-а? Завтра возьмем, говоришь? — протянул Шарапов. — А может, через недельку возьмем? — Неожиданно разозлился: — Адресочек знаете?
— Какой? — спросили разом Тихонов и Савельев.
— Гарнизонной гауптвахты. На случай, напомню: Семеновская, двадцать шесть.
— Я, между прочим, недельку там с удовольствием отдохнул бы, — едко сказал Стас.
— Правильно, молодец. Сделал дело — отдыхай смело.
— Да ну, Владимир Иваныч. Сказал — возьмем, значит — все.
— Ну-ну, — покачал головой Шарапов. В кабинет заглянул дежурный:
— Тихонов здесь, Владимир Иваныч? Ему телефонограмма из Ленинграда.
Стас поднялся с дивана, подошел к дежурному, взял листок. Прочитал.
— Панкова действительно была в Ленинграде, — с удивлением сказал он. — Из ЛУРа сообщают, что мать ее хронически больна. Только что Панкова выехала московским поездом…
Шарапов подумал. Сказал:
— Встретишь ее на вокзале. Привезешь сюда.
Помолчал, потом, растягивая слова, добавил:
— Я думаю, она много чего рассказать может. В лоб не начинай, за жизнь побеседуй… Длинного завтра найди…
— Ну…
— Без “ну”. Найди — и точка.
6.
Тихонов еще раз внимательно перечитал телефонограмму, посмотрел в темное заиндевелое окно.
— У нас с тобой, Савельев, есть еще около девяти часов — надо успеть.
— Чего успеть?
— Найти Длинного.
— Ты что, шутишь?
— Самое время. У тебя дома есть телефон?
— Нет. А что?
— Тогда звони к себе в отделение, скажи, чтоб к жене кого-нибудь послали — предупредить. Дома только завтра будешь, — сказал Стас, достал из стола чистую бумагу и стал писать что-то в столбик. Потом поднял голову, задумчиво посмотрел на Савельева. Оперативник дремал на стуле. Почувствовав взгляд Тихонова, встряхнулся, зябко поежился.
— Стас! А Стас, есть очень хочется…
— Сочувствую. Мне тоже.
— Идем вниз, в буфет. Работать после будет легче.
Тихонов взглянул на часы:
— Двадцать минут одиннадцатого. Уже закрыто. Теперь буфет по ночам не работает.
— Чего так? — спросил недовольно Савельев.
— Наверное, в связи с сокращением преступности, — пожал плечами Стас. — А есть действительно убийственно хочется. Представляешь, сейчас бы шашлычок по-карски? А? И бутылочку-другую “Телиани”?
— Ой, не мучь!
Тихонов пошарил в карманах, нашел рубль, пригоршню мелочи.
— Давай, Савельев, шапку в охапку и — чеши в гастроном на улицу Горького. Там до одиннадцати. Колбаски любительской возьми и булок. За полчаса обернешься. А я пока чай смастерю и подготовлю фронт работ.
Савельеву не очень-то хотелось выходить сейчас на мороз, но перспектива просидеть голодным всю ночь тоже не слишком грела…
Тихонов допил чай, стряхнул крошки и колбасные шкурки в пустой пакет, ловко бросил его через всю комнату прямо в корзину.
— Ну, хватит, что ли, тешить плоть? Ты еще свой ужин не отработал. Не хлебом единым жив оперативник! — сказал Тихонов.
— Конечно, не хлебом, — буркнул Савельев, — за работу в твоей бригаде молоко надо получать — вредное производство.
— Садись, старик, рядом, и, как говорят в Одессе, слушай сюда. Здесь список телефонов. Я разделил его поровну. Бери аппарат и начинай…
Заканчивался пятый день поиска.
Суббота
1.
Тусклый зимний рассвет вползал в окно неслышно, мягко, как кошка. Тихонов нажал кнопку, настольная лампа погасла, и знакомые очертания предметов, потеряв свою четкость, расплылись в голубом сумраке кабинета. Веки были тяжелые, будто налитые ртутью, а голова — огромная и звенящая, как туго надутый аэростат.
Тихо посапывал Савельев. Он устроился на четырех стульях у стены, подложив шинель Тихонова и накрывшись своим стареньким пальто какого-то невероятного розового цвета.
Стас встал, потянулся, потер кулаками глаза и медленно, вязко, как о чем-то постороннем, подумал, что сегодня, наверное, все кончится и тогда можно будет спать, спать, спать. Он подошел к Савельеву, легко потряс его за плечо:
— Вставай, вставай, старик! Уже четверть девятого…
Савельев резко дернулся, не открывая глаз, сунул руку под голову, под шинель, наткнулся на спинку стула и проснулся. Он сел, улыбаясь, все еще с закрытыми глазами, сказал:
— Сон хороший снился…
На его бледном лице затекли от сна складки, набрякли глаза.
Приглаживая руками красную шевелюру, спросил:
— Стас, у тебя зеркала нет? Видок, наверное, тот еще!
— Ты ангорского кролика видел? Сходство сейчас замечательное.
— Он же белый, по-моему? — недоверчиво протянул Савельев.
— Цвет и выражение глаз одинаковые.
— У тебя, между прочим, сходство с киноактером Тихоновым сейчас тоже минимальное, — ехидно заметил Савельев. — Слушай, Стас, а сколько я проспал?
— Часа полтора верных. Ну все, старик, поехали. Поезд приходит в девять десять. Значит, в полдесятого я здесь, а ты бери Длинного и прямо сюда…
Панкова сказала:
— Учтите, что в двенадцать у меня репетиция.
— Собственно, длительность нашего разговора зависит от вас. Мне-то всего пару вопросов надо задать.
“Красивая женщина, — подумал Стас. — Хотя времечко уже и начало точить эту красоту. Хорошо держится”.
— Итак, приступим к делу. Расскажите, пожалуйста, что вам известно о взаимоотношениях в семье Ставицких?
— Ах, так трудно говорить с посторонними об интимной жизни своих близких!
— Ничего страшного, Зинаида Федоровна, — успокоил Стас. — В милиции, в исповедальне и у доктора интимные стороны жизни охраняются профессиональной скромностью собеседника. Так я вас слушаю.
— С Алешенькой Буковой мы дружим уже лет пятнадцать…
— Вы имеете в виду Елену Николаевну?
— Да, конечно. Мы все ее так называем…
Панкова говорила страстно, похрустывая длинными красивыми пальцами:
— Тяжкая драма. Развалилось окончательно это теплое, доброе человеческое гнездо, созданное тонким интеллектом Буковой и высоким артистизмом Ставицкого. А Алешенька еще надеется…
Высокая, еще стройная, в изящном костюме джерси, она время от времени вставала и нервно ходила по кабинету. “Ишь затянулась… — неприязненно посмотрел на нее Тихонов. — Был бы я режиссером — сразу на третью категорию обратно бы перевел…”
— Простите, а чем вы объясняете уход Ставицкого от жены?
— М-м, точно я не могу этого утверждать, но чем вас, интересных женатых мужчин, можно скорее совратить с пути истинного? — кокетливо сказала она. — Как говорят французы: “Шерше ля фам”[3].
— Я только интересный, но неженатый, — сказал Тихонов, напряженно думая о чем-то.
— Ну, тогда у вас еще все впереди, — заверила Панкова.