Литмир - Электронная Библиотека

Помню, было рождество, на обед запекли карпа с орехами, мне положили самый большой кусок, потом пили компот из сушеных фруктов. В доме у дяди всегда было шумно, а сейчас почему-то все виновато молчали. Потом дядя подарил мне кожаный чемоданчик — я берегу его и по сей день, тетя положила в него мою одежду, но, к сожалению, я не мог сунуть туда клетку с канарейкой. Мы с дядей вышли на улицу, он купил мне баранку. Шел голубоватый снег, засыпая все вокруг, дул сильный ветер и я дрожал в своем тонком пальтишке. Я спросил дядю долго ли нам идти, и тогда он заплакал. Мне еще не приходилось видеть, как плачут взрослые мужчины, я не знал, как его утешить, и крепко обнял. Он сказал, что мы идем в квартальный приют для сирот, что он не будет меня навещать, а то сердце у него разорвется от муки, попросил, чтобы и я к ним не приходил, а то сердце у него лопнет от жалости: «Если я тебя еще увижу, отправлюсь на тот свет, как твои мать и отец!» Он передал меня с рук на руки толстой тетке с бородавкой — по ситцевому платью я тут же узнал ее, его шила ей моя мать, тогда ситцевые платья носили и зимой. «Значит, мы никогда больше не увидимся?» — спросил я дядю, повернувшегося, чтоб уйти. «Никогда!» — ответил он через плечо и побежал бегом… теперь-то я понимаю, что он плакал от стыда.

В возрасте восьми лет я понял, что должен стать каменным, что если хочу уцелеть, надо научиться ничего не чувствовать. И я научился этому, привык ничего не ощущать, кроме неуверенности и постоянного скользкого страха. Спустя месяц наш сиротский приют посетила сестра царя Бориса княгиня Евдокия. Ее портрет висел в общей спальне, в столовой и в вестибюле, и я начал воспринимать ее как свою мать. Под ее кротким взглядом мы дрались и мирились, ели, раздевались, учили уроки и ругательства. Она была всегда и везде и словно бдела надо мной. К ее прибытию мы вымыли полы, сменили постельное белье, побрызгав его лавандой, повесили гирлянды. Она показалась нам облаком благоуханного дыма. Приблизившись ко мне, она царственным жестом погладила меня по голове и спросила: «Чего ты хочешь, мой мальчик?» Я тупо молчал — представляете, я испытывал отчужденность даже по отношению и своей матери! Воспитательница грубо толкнула меня в спину, и тогда, подхлестнутый болью, я ответил: «Хочу побыстрее стать стариком!»

Я не завел себе друзей, никого не полюбил и не возненавидел; я утратил ощущение прошлого и будущего, жил сегодняшним днем, ни на что не надеялся и ничего не ждал, лишь чтобы этот день сменился другим, солнце закатилось, а потом взошло. Наверное, поэтому от сиротского приюта мне помнятся лишь определенные запахи и железный порядок, который вошел мне в плоть и кровь. В зависимости от времени года и от часа дня пахло то кислой капустой из заплесневелых кадушек, то протухшей брынзой, то подгоревшим луком, то летней пылью, то мокрым деревом и несвежим бельем, то мочой и сиренью и всегда — скрытым насилием и несправедливым учительским гневом. Дорогим для меня воспоминанием останется запах деревенского мыла, которое каждую осень варила бабка в соседнем дворе… Такова история моего детства, сотканная из печальных запахов, постоянного упрека в том, что я живу благодаря чьим-то подаяниям, бесчувственности и нескончаемого липкого страха!

Я рос безличным человеком. Ребята меня били, учителя ненавидели, так как им не за что было меня наказывать, я стоически переносил все несправедливости, никогда не плакал и не жаловался, а это выводило всех из себя, я подчинялся и таким путем мне удавалось ускользнуть — теперь я понимаю, что в известном смысле я был жесток и неумолим. Учился я хорошо, но не ставил знания своей целью. От полного одиночества меня спасал порядок, ощущение того, что все вытекает одно из другого, каждая причина порождает следствие, которое в свою очередь является причиной для нового следствия, что порядок — по сути время, смена ночи днем, лета осенью… Если бы не эта казарменная дисциплина, я бы, наверное, сошел с ума.

Закон божий нам преподавал священник из соседней церкви св. Илии. Это был милый старик с редкой козлиной бородкой, вечно слезящимися глазами и больными почками, в линялой рясе. Он нес свою веру, как крест, а нас учил смирению. «Если каждый смирится, воспримет с благодарностью свою судьбу и не пожелает быть другим, — провозглашал он своим писклявым голосом, — Отец наш вернет нас снова в Райский сад». По его мнению, все беды проистекают из стремления людей быть отличными один от другого и таким путем сеющими неравенство. Он относился ко мне с нежностью, мое детское бездушие воспринимал как покорность, называл меня «божьей тварью» и прочил в семинарию. Но я хотел сказать другое: сам того не сознавая, этот человек задал мне самый трудный в жизни вопрос, вывернул как перчатку мое сознание, заставил меня думать и по сей день. Это было во время Великого поста, наверное, у него болели почки или его мучила изжога — во всяком случае ему был недосуг заниматься с нами и он задал нам написать сочинение на свободную тему: «Почему Бог невинен?» Если бы этот невзрачный человек с косноязычной речью спросил нас: «Почему Бог добр?» или «Почему Бог всесилен?», я бы написал сочинение и давно уже позабыл о нем. Но его непосильный для меня вопрос не давал мне покоя всю мою жизнь, не могу ему этого простить и по сей день…

Был светлый осенний день, каким-то неведомым путем нам в приюте стало известно, что весь город вышел на улицы, даже в нашем отдаленном от центра квартале было шумно и оживленно. Директор впервые появился небритым, выглядел он растерянным, поварихи куда-то исчезли, после обеда сторож напился… вокруг витал дух странной вольности… было десятое сентября тысяча девятьсот сорок четвертого года. Смельчаки, которым удалось удрать в город, по возвращении рассказывали, что по улицам идут настоящие танки и солдаты, что повсюду царят радость и ликование. Я был еще маленьким и не понимал, что произошло, испытывал лишь неуверенность и все возрастающий страх.

Через несколько месяцев у нас сменили воспитателей и сняли со стен портреты княгини Евдокии. Вместо них по стенам зияли белые пятна, а я осиротел вторично. Новые учителя носили резиновые тапочки и выглядели еще более строгими, чем прежние. Они объяснили нам, что теперь все мы равны, что в Болгарии новое правительство Отечественного фронта — организации, объединяющей все антифашистские демократические силы, но больше всего говорили нам о Сталине, о его доброте, о том, что он — друг детей. Вскоре в спальне, столовой, вестибюле и классах были повешены его портреты. Он был везде среди нас, под его добродушным взглядом мы дрались и мирились, ели и учили уроки, шепотом произносили грязные слова и раздевались. Он казался властным и надежным, способным нас защитить, он был далеко, но бдел надо мной. Я стал к нему привыкать, меня пленяли его улыбка и усы с проседью. Постепенно я почувствовал, что воспринимаю его как отца! Мне далось это даже легче, чем с княгиней Евдокией, потому что я помнил свою мать, а отца совсем не помнил.

Был у нас один прыщавый воспитатель — Вызелов. Моя годами выпестованная бесчувственность его обижала, с трудом воспитанное чувство порядка и подчинения он воспринимал как оппозицию, ему все время казалось, что я мало радуюсь, слишком тихо пою «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек», что мой робкий восторг неискрен. Он постоянно меня наказывал, насмехался надо мной, называл меня «буржуазным ошметком», грозился выгнать из приюта, доводя до ужаса давно укоренившийся во мне страх. Мне было уже тринадцать лет, я чувствовал себя взрослым и решил на него пожаловаться — ведь нас учили, что все мы равны! Однажды зимним вечером я прокрался в пустой класс и написал первое в своей жизни письмо. «Уважаемый товарищ Сталин! Вы не только отец народов, но для меня, круглого сироты, вы отец родной. Помогите мне, пожалуйста, остановите насилие, которое совершают надо мной, верните справедливость в наш сиротский приют, потому что воспитатель Вызелов — плохой человек: говорит одно, а делает другое. Вы мудрый и добрый, вы везде, дорогой товарищ Сталин, спасите меня, как спасали столько людей во всем мире! С сыновней любовью: Евгений Панайотов из Софии». Я послал это душераздирающее послание в Кремль, а через месяц — еще одно. Я терпеливо ждал, а в то же время мною овладела какая-то не испытанная прежде любовь. Я громко пел песни о Сталине, глаза мои сверкали от радости, я все время находился в восторженном состоянии, молчание вождя меня ожесточало, я был готов обвинить любого в приюте в неверии в новую жизнь, в неискренности. Ответа я, конечно, не получил, но не рассердился на Сталина: разве можно сердиться на собственного отца? Я засыпал и просыпался с его образом, с его улыбкой, я был охвачен желанием любить его, быть достойным его. Теперь Вызелов не был мне врагом, а считал его недоросшим до меня союзником, преклонение перед вождем умалило прыщавого воспитателя в моих глазах. Да, мой «отец родной» не ответил на мое письмо, оставил меня, но я не обижался и не упрекал его за это, просто я уже понял: бог и Сталин, что бы они ни сделали, безгранично невинны, потому что они воплотили в себе только добро.

75
{"b":"285688","o":1}