Я с нежностью провел рукой по столу, мне уже не хотелось спать… к глазам вдруг подступили слезы…
(7)
Шоферское общежитие сказалось серым зданием с неоштукатуренной глухой стеной и грязным двором, по которому были разбросаны стройматериалы, словно строительство еще продолжалось. Находилось здание в квартале Илиенци, фасадом выходя на Центральное кладбище, чей скорбный пейзаж навевал поучительные мысли о бренности всего земного и о необходимости духовного смирения. Мне лично кажется, что люди борются за удовлетворение своих амбиций, утопают в мелочных заботах, портят нервы из-за чепухи потому, что редко ходят на похороны. В этом последнем ритуале заложен глубокий смысл, только величие смерти в состоянии научить нас, как надо жить.
Я припарковал свой потрепанный «запорожец» под знаком «Стоянка запрещена», и это артистическое нарушение придало мне бодрости. Я был в форме, жаждал деятельности, мучительные мысли, одолевавшие меня в следственном управлении, испарились. Погода стояла великолепная, воздух был по-весеннему теплым, небо побелело от яркого солнца, казалось, кто-то невидимый раскинул над городом кусок свежевыстиранного полотна. Перепрыгнув канаву, я оглядел облупленную табличку с надписью у подъезда и юркнул внутрь. В вестибюле было темно и таинственно, как в церкви. Наверх вела широкая массивная лестница, подходившая больше для концертного зала, чем для мужского общежития, но плиты пола были грязными и выщербленными, в глубине виднелась дверь черного хода.
Вздохнув, я стал подниматься по лестнице на второй этаж. По обе стороны площадки тянулся коридор, комнаты располагались одна напротив другой, как в гостинице. На стене висели прошлогодняя стенгазета, лозунг «Мир — наше общее деле» и большая доска, над которой красовалась надпись «Они наша гордость». На доске было приклеено штук десять фотографий, по которым прошелся фломастером какой-то шутник: одному подрисовал усы, другому бороду, третьему — пышный чуб, так что предметы гордости выглядели весьма легкомысленно. Вокруг стояла тишина, слышно было лишь как где-то капает вода из крана. Я дошел до конца коридора и постучал в дверь слева.
Комната показалась мне безликой, видно было, что все ее убранство создавалось по воле случая. К грязно-белым стенам были приклеены снимки голых женщин из журнала «Плейбой», две кровати были заправлены одинаковыми солдатскими одеялами, на одной из тумбочек лежали боксерские перчатки, дверцы платяного шкафа не закрывались до конца и оттуда высовывался рукав модного бархатного пиджака, на полу валялись эспандер, утюг, испачканный известкой телевизор, мужские ботинки. В углу лежала оплетенная бутыль — из тех, в которые наливают домашнее вино, на полке выстроились плоды айвы, бритвы и кисточки для бритья, стояла фотография пожилой женщины, китайский будильник, книга «Унесенные ветром» и несколько немытых чашек. В противоположном углу виднелся грязный, оббитый по краям умывальник, с потолка свисала лампочка под самодельным абажуром. Никаких флаконов с парфюмерией я не заметил, но в комнате удушливо пахло дешевым одеколоном. Эта небрежная холостяцкая обстановка могла бы умилить, если бы на полу, покрытом зеленоватым линолеумом, не виднелись пятна засохшей крови. Тридцать лет занимаюсь человеческими пороками, но всегда при виде следов насилия, откровенной жестокости у меня сводит желудок.
У окна спиной ко мне стоял мужчина. Облокотившись на подоконник, он смотрел на печальную картину, которую являло собой Центральное кладбище. Он был непростительно молод, и, когда повернул ко мне лицо, я увидел, что оно беззастенчиво серьезно и омрачено думой.
— Лейтенант Ташев?
— Да. А вы полковник Евтимов? — Он выпрямился, и в его глазах я прочел глубокое разочарование, вызванное моей скромной внешностью — внешностью заурядного, добропорядочного старикана.
— Товарищ Евтимов, — поправил я его. — Я уже два года на пенсии.
Юноше было не больше двадцати пяти лет, в нем чувствовались природный ум и мальчишеская самоуверенность, но в то же время и вполне понятная растерянность. Он только что окончил школу Министерства внутренних дел, вызубрил, небось, наизусть учебник Вакарелского, но все еще играл в Шерлока Холмса. Сейчас у него был вид человека, напрасно угробившего кучу времени на что-то нестоящее. Глаза у него были фиалково-голубые (я убежден, что лет через десять копанья в житейской грязи они изменят свой цвет — посереют), от всего его облика веяло чем-то детским, что он всячески старался прикрыть.
— Улыбнитесь! — посоветовал ему я.
— Что?!
— Или закурите… увидите, как вам полегчает! Молодчик, убивший Бабаколева, никуда не денется. Если он такой же нервный, как вы, мы быстро поймаем его. Единственное, чего я боюсь, что этот тип — человек спокойный и уравновешенный.
Шея у Ташева покраснела, но лицо стало еще бледнее и недружелюбнее: очевидно, он переживал обиду драматически. «Наверное, это его четвертое или пятое следствие, — подумал я, — а вдруг вообще первое? Не дай бог, если так! Совсем еще щенок, ему хочется играть… встреть я его лет эдак через пять, он бы мне наверняка понравился!»
— Мне сказали, что мы будем работать вместе, — с трудом произнес Ташев.
— Работать будете вы… но мы можем подумать вместе. Хотя я все реже доставляю себе это удовольствие, и дается оно мне все трудней.
Я снял свой траурный плащ, с артистической небрежностью кинул его на застланную кровать, затем, чтобы подчеркнуть свое вероломство, сам уселся возле плаща и закурил сигарету «Арда» под изумленным взглядом лейтенанта Ташева. Разрушив таким манером стерильность «фактической обстановки», чем окончательно расстроил молодого следователя, я тихо произнес:
— Ну хорошо… не хотите улыбнуться, не курите — это похвально… Тогда покажите мне, где лежал труп.
(8)
Любое убийство — простое действие в том смысле, что его результат один: осуществленное насилие, труп неэстетического вида, смерть человека. До того, как попасть в следственное управление, нам с Божидаром посчастливилось поработать в техническом отделе с той лишь разницей, что в то время я был его любимым шефом. Трудолюбие у нас тогда было потрясающим, а стремление ловить преступников настолько сильным, что добрая половина мошенников и мародеров — те, что поопытнее, — без труда ускользали от нашей карающей десницы. Нам не терпелось побыстрее «очистить жизнь от сорняков», поскольку мы наивно верили, что с победой социализма преступность исчезнет. Постепенно мы поумнели, стали профессионалами, и каждый из нас приобрел свою душевную деформацию: я стал то и дело принимать душ — бессмысленная чистоплотность изнуряла меня до предела, а Божидар пошел в начальство. Теперь-то мне известно, что преступность заложена в генах каждого человека, так же как идея свободы и идея Танатоса — наше необъяснимое, но постоянное стремление к смерти. «А разве наш собственный инстинкт, зовущий нас к небытию, не есть попытка насилия?» — эта и подобные ей мысли блуждали у меня в мозгу, пока я давал свои показания Ташеву. Я рассказал ему все, что знал о Бабаколеве, подробно описал нашу вчерашнюю встречу. Лейтенант записывал все в кожаную записную книжку. Просьба Бабаколева вернуть его обратно в тюрьму была настолько чудовищной и неправдоподобной, что смогла выбить из колеи только такого видавшего виды профессионала, как Шеф. Ташев же отнесся к этому драматическому моменту с полным безразличием: ему были нужны вещественные доказательства, а не эмоции.
Между нами пролегло недружелюбное молчание, затем лейтенант, всем своим видом показывая, что теряет зря время, начал объяснять мне «фактическую обстановку». Говорил он почти шепотом, словно совершал какое-то священнодействие, всячески стараясь скрыть владевшее им возбуждение, от чего око проявлялось еще сильнее. С юношеским волнением он делился всем, что знал об этой проклятой комнате, со мной и еще с кем-то, кого здесь не было. Солнце скептически освещало место, где до этого лежал труп Бабаколева, — на линолеуме виднелись нечеткие меловые линии. Я слушал Ташева, не прерывая, — его задыхающаяся речь выглядела восторженно-комичной — и листал странички папки с медицинским заключением. В заключении не содержалось ничего экстраординарного — лишь голые факты, сухие и скучные; меня стало клонить в сои, и это было хорошо… лучше задремать, чем вновь ощутить липкое чувство вины, охватившее меня давеча в моем бывшем кабинете.