— Товарищ генерал, — с раздражающей заботливостью произносит Рени, — из окна дует. Бы можете простудиться, и Лили будет на меня сердиться…
Лили — жена Генерала. Взбешенный этой вызывающей фамильярностью, он буквально расплющивает сигарету в пепельнице, но как всякий настоящий солдат беспомощен перед женщиной.
— Давай разыграем третью партию… — обращается он ледяным голосом к Генеральному директору. — В четверг мы сыграли вторую.
В четверг они в сущности «сыграли» вторую партию шахматного поединка на первенство мира между Карповым и Каспаровым — события, уже ушедшего в прошлое, но продолжавшего волновать членов клуба. И Генерал, и Генеральный директор — шахматисты-дилетанты, их привлекает в игре эмоциональный накал, а теория не интересует: полное невежество — особая форма знания. Пластмассовые фигуры расставлены на блеклой доске, пожелтевшая газета раскрыта на шестой странице, с приглушенным вздохом сделан первый ход.
Мне хорошо и спокойно в нашем клубе, я уже проникся уверенностью, что и этот день тихо уйдет в бесконечность, что и в нем заложен смысл моего сопротивления безжалостному ходу времени. Наше ежедневное общение по утрам, будучи вынужденным, является тем не менее совершенным. Мы встречаемся в теплой «Долине» — долине медленного, но неотвратимого старения, делимся друг с другом своим недовольством и своей тайной боязнью перемен, рассуждаем о преходящем характере бытия, перебираем, как драгоценности, воспоминания и надежды. По утрам мы свободны, настолько бессмысленно и безнадежно свободны, что не знаем, в какую темницу загнать свои прояснившиеся мысли. Генерал широкоплеч и сед, его партизанское имя — Бойко. Генеральный директор округл, лыс и чрезвычайно подвижен, мне он чем-то напоминает фокусника, все называют его ласково Тони. Когда я, копаясь в житейской грязи, работал в следственных органах, мне дали гордое прозвище — «Гончая». «Ты, Евтимов, — мой самый лучший пес!» — сказал мне однажды с язвительной иронией и любовью мой бывший шеф. Почувствовав страх от собственной породы, я прочел тогда целую книгу об этих умных, благородных и со страстью отдающихся инстинкту преследовать животных. Сейчас этот навык не мешает мне жить, прозвище не обижает; угнетает лишь постоянное ощущение, что я — забытый пес, который вглядывается в себя слезящимися, близорукими глазами и видят свою ненужность.
— Полковник, — выводит меня из задумчивости голос Генерала, — почему Карпов пошел здесь ладьей? Я бы сделал ход конем, чтобы взять потом вот эту пешку…
(2)
В половине первого я встречаю Элли у школы, это самая приятная обязанность, какая только была у меня в жизни. Моя внучка всегда появляется, сияя улыбкой, в окружении кавалеров, портфель у нее такой огромный, будто в нем заключены все знания, какие существуют на свете. Лукаво взглянув на меня, она по привычке облизывает верхнюю губу и, разогнав мальчишек, устремляется ко мне.
— Папа… на последнем уроке мы рисовали человека. Учительница сделала мне замечание, что у моего нет рук, а я ей сказала, что он сунул руки в карманы!
После развода дочь и жена настояли, чтобы Элли называла меня «папой». «У Элли нет отца, — заявила Вера с мрачной решимостью, — ты и мой, и ее отец!» Мазохизм — специфическое выражение человеческого благополучия. В бытность мою следователем мне доводилось встречать людей, делавших все возможное, чтобы быть несчастными: они погружались в свое страдание, как в прохладные воды реки, смаковали свою боль и гордились ею. Вероятно, они считали, что таким образом защищают свое достоинство, постоянная их неуютность превращалась в мораль. Быть несчастным всегда и во всем означает, что ты нравствен и свободен. Счастливый человек — всегда раб кого-то или чего-то, он соткан из компромиссов, следовательно, утратил самую сокровенную часть своей человеческой сущности. Несчастье — это бремя, счастье в известном смысле — порок. Будучи извращенным вплоть до восхищения величием зла — дань профессии! — я склонен воспринять часть этой философии.
Напротив школы находится кондитерская «Ну, погоди!», а в ней кроется одна из самых недостойных тайн, связывающих меня с внучкой. Дело в том, что Мария и Вера не разрешают Элли есть сладкое перед обедом. Но я беспомощен перед этим невинным сладострастием. Исполненный любви и нежности, я жду, пока внучка расправляется с пирожным, и пью холодный чай, пахнущий лекарством. Вокруг никого, и мы счастливы. На стенах кондитерской нарисованы волк и заяц — герои фильма «Ну, погоди!», они выглядят помирившимися и наводят на мысль, что добро невозможно без зла, так же как всякое созидание в конечном счете бессильно без разрушения.
Мы выходим на улицу. Ярко светит солнце, его блеск ослепляет, нас обгоняют прохожие с отрешенными улыбками на лицах; перед гастрономом на улице графа Игнатьева стоит очередь за кофе.
Весенняя погода в конце января тревожит меня. Порочным взором: следователя-пенсионера я улавливаю обман в этом подарке природы. Я всю жизнь занимаюсь обманом, мне известны его фальшивая добропорядочность, навязчивая говорливость, агрессивная сердечность. Порой мне кажется, что люди нуждаются друг в друге лишь для того, чтобы взаимно лгать. По-видимому, ложь — душевная потребность. Подобно сновидениям, она оберегает нашу психику, поддерживает в ней гармонию, помогает нам примирить наше воспитанное, цивилизованное сознание с агрессивным и хищным подсознанием. Но в каждом из нас живет некая судьбоносная ложь — то возвышенное представление о нас самих, которым мы стараемся поделиться, чтобы ему поверить. Окружающие нас люди подобны подвижному зеркалу, наше изображение сохраняется в них с помощью слов — нужно непрестанно говорить, чтобы украсить и оправдать свое внутреннее «я». Отчуждение — болезнь, потому что никто не в состоянии обмануть себя самого без помощи других!
Самым мучительным в моей профессии было то, что истина всегда одна, в то время как ложь многолика — и по форме, и по смыслу. Ложь охватывает все богатства мира, превращает человека во вселенную, в палача и жертву одновременно, незаслуженно дарит ему чувство собственного достоинства и идею бессмертия, делает его быстрым и неуловимым, как божество. Бог — наиболее величественное понятие, позволяющее узаконить и осмыслить ложь. Запрещая различие, он по сути дела поощряет его, так как обещает две самые простые истины, возвращающие нам душевное равновесие, — осуждение и прощение. Кроме того, запрет — это не что иное, как высшая форма вызова разуму. Грех — познание, а познание по неким неведомым причинам граничит с преступлением, поскольку стремится умножить разнообразие лжи. Конечно, я провожу различие между познанием и знанием. Познание — инстинкт духовный, в то время как знание — плод обучения и память. Сейчас я понимаю, что в годы молодости — годы, исполненные энтузиазма, а позднее, в зрелости, в период усталости и отвращения перед лицом многообразия и изворотливости зла, я пытался заместить бога — ловил преступников, чтобы наказать их, а потом отнимал у них свободу, чтобы простить их! Именно тут сокрыта драма моей жизни. Я был настолько справедлив, настолько бесхитростно честен перед собой и перед другими, что уж и не знаю, был ли я человеком высокой морали. Я был беспристрастен, строго придерживался буквы закона, но иногда именно пристрастие — высшая форма нравственности. С тех пор, как я погрузился в чтение советской прессы, зарылся в прошлое, бывшее и моим настоящим, у меня появилось неясное чувство вины. Это чувство преследует меня, и я малодушно ему поддаюсь… Просто сознаю, что я тоже виноват, а не знаю в чем!
Скрытое напряжение преждевременной весны передается мне, в глубине души я ощущаю обман, нечто извне пытается ввести меня в заблуждение, подманить и утешить, а это мешает мне испытывать удовольствие от мягкого душистого ветерка. Он пахнет пробудившейся природой и влажной землей, но я не верю этому аромату. С надеждой вглядываюсь в небо, и оно действительно похоже на плохо вымытую витрину. Высоко над городом висит грязно-серое ядовитое облако, и солнечные лучи, пробиваясь сквозь него, доходят до меня словно через закопченное стекло керосиновой лампы. Это обстоятельство должно было бы меня успокоить, но что-то рождает во мне предчувствие несчастья. Мой добрый друг и бывший шеф называл это постоянное ощущение тревоги «профессиональной деформацией». «Знаешь, — сказал он мне однажды, — всегда, когда купают внука в ванночке, я представляю себе, как он тонет. Это ужасно, это выше человеческих сил!»