Хотя донельзя слабым суррогатом такого действия он все-таки ощущал почему-то проникновенные манипуляции с янтарным, рубиновым и золотистым. Переполненный доверием к миру, Витя и не заметил, когда мир утратил целостность — вдруг откуда ни возьмись наедет на тебя чье-то лицо, и только сумеешь вспомнить, откуда оно взялось, как его опять нет, а ты уже вылавливаешь комара из кружки, и ничего во всей вселенной не остается, кроме этого полуметрового комара в рубиновом бассейне. А тут весь мир заслонит какая-то огненная преисподняя, и нужно долго и мучительно соображать, пока наконец дойдет, что это костер, а в нем возятся здоровенные растрескавшиеся угли, похожие на огненных черепах, и требуются новые мучительные размышления, чтобы понять, что нарастающая боль, которая все сильнее и сильнее стягивает лицо, есть не что иное, как жар этих самых черепах, к которым ты неосторожно приблизился, придерживая очки указательным пальцем, а звуки, на которые ты с трудом наконец обратил внимание, — это просто-напросто смех, но пока пытаешься понять, откуда здесь смех, и зачем, и над кем, как уже приходится думать, что за странная сила уже давно тянет тебя назад, и, обратившись наконец к источнику этой силы, вдруг видишь — бред какой-то… — что это Аня и она как будто чем-то расстроена. А!.. — озаряет тебя, она оттаскивает тебя от огня, но не успеваешь ты с благоговейной признательностью прижать ладони к груди, как она уже исчезла, а ты с запредельной пытливостью вглядываешься во тьму, пытаясь понять, откуда она взялась и зачем тебе нужна…
Девочки просто обвисали от смеха, когда Витя каждый раз с одного и того же места заводил: «Меня оплакать не спеши», — оплакивая себя сам огненными слезами, струящимися из-под огненных очков. Пытаясь подняться на ноги, он почувствовал сзади чью-то поддержку, но не понял, что это и зачем, поскольку не заметил, что вот-вот готов был обрушиться в костер. Витя не понимал ни куда, ни для чего он стремится, как не понимает этого человек, просыпающийся из-за неотложной нужды, но очки он все-таки сообразил кому-то сунуть — пдержи, пжалста… Здесь должна быть канава, вспомнил он шагов через десять и почувствовал щекой что-то прохладное и щетинистое. Трава, догадался он и с удовлетворением понял, что канава оказалась на месте. Он принялся сосредоточенно собирать себя, но когда он наконец попытался выпрямиться из позиции низкого старта, его так мотнуло, что он непременно обрушился бы во тьму снова, если бы не ударился обо что-то, кажется, живое. Держись за меня, приказал ему молодой женский голос, и Витя долго и тупо собирал зрачки, пока в ирреальном свете луны не разглядел… Аню! (В нем еще сохранился какой-то живой уголок, способный испытывать ошеломление.) «Н-не н-на… Й-я с-сам…» — простонал Витя, отшатываясь от нее, — и чудом удержался на ногах. «Ну-ка слушайся! — прикрикнула она со строгостью еще не пресытившейся своей ответственной ролью юной мамочки. — Держись за меня!» И утвердила Витину руку на своем плече. Плечике. Да, плечике.
Это было еще более невероятным бредом, чем все остальное, — бебельская баба волочет на себе мужика, славно обмывшего полурастаявшую в этом процессе получку, и мужик этот — Витя, а эта баба — АНЯ!..
Он попытался было слезть с ее шеи, но она так шикнула на него, что он поверил: ей можно довериться. «Кх-какхкие у тхебя пхлеччхики уззенькии, — собрав все силы, сумел он поделиться с нею своим открытием. — А тхо тхы кхаззалась…» Витя попытался изобразить руками что-то воздушное и одновременно могущественное, однако Аня удержала его руку на плече: «Потом, потом все расскажешь». Но он сквозь всю свою очумелость почувствовал, что она вовсе не сердится. Более чем не сердится. И они, мотаясь, повлеклись дальше к местам, не приспособленным для купания: Витя еще не понимал зачем, но уже знал, что ему нужно в сельву. Вода смывает все следы.
Ждал ли его желудок возможности освободиться от рубиновых ядов, или потребность была спровоцирована возможностью, но едва черные ряды тростников восстали из серебряной травы, как Витя рванулся к их спасительному укрытию, и, если бы Аня не удержала его поперек живота, он бы точно плюхнулся в свой любимый ил. Вот так она его и держала, покуда его выворачивало.
Причем не раз, не два и не три. У него лопались глаза, он издавал утробные звуки, мотал головой, тщетно стараясь отплеваться от неиссякаемой липкой слизи, но по животу — под ее руками — прокатывались все новые и новые бесплодные спазмы… Ничего, завтра утоплюсь, равнодушно констатировала где-то еще удержавшаяся в нем горошина человеческого: помыслить о том, чтобы утопиться сейчас, когда и вода под ногой, — на такой волевой акт горошины недоставало.
Наконец он почувствовал возможность выпрямиться. Утирая залитое слезами лицо, он ощутил холод в кедах и понял, что стоит-таки в воде. «Сспассиб… Я ттьэрь ссэм…» — еле-еле продышал Витя, и она помогла ему выбраться на бережок из разочарованно чавкнувшего ему вслед ила, горестно и, кажется, почти уже растроганно усмехаясь: «Сам с усам… Разве же можно столько пить этой гадости?..»
Дальше это было уже не сопровождение пьяного с торжества получки, а вытаскивание с поля боя умирающего, у которого доставало сил лишь шептать едва слышно: «Брось меня, иди…» Но верная «сестрица», надрываясь, все волокла и волокла его на себе, уговаривая как маленького: «Ну еще немножко, ну постарайся, — сокрушаясь: — Мне же тебя не удержать…» — когда он снова и снова ляпался то в колючее, то в пыльное, а однажды лицо завернулось во что-то прохладное, ласково похрупывающее — лопух, догадался он.
Последнее, что он запомнил, — он лежит на спине на дне океана и видит высоко над собой сражение исполинских каракатиц, напустивших в светящуюся воду клубящихся чернил, тянущих бесконечно синие нити…
Он и очнулся под шум моря и далеко не сразу понял, что это шумят деревья, — ветер катил над ним их зеленые лиственные валы. А где-то рядом двое немых гортанно не соглашались друг с другом: «У-у-у-у-у!» — «У-у-у-у-у!»… Понять, что это голуби, потребовало от Вити такого напряжения, что он зажмурился от неправдоподобной судороги головной боли. Переждав немного, он попытался приподнять голову, но в ней так мощно плеснулось целое подземное озеро боли, что он снова замер, не смея даже стонать. Не открывая глаз, он попытался исследовать исправность разных частей тела, иные из которых были, казалось, вовсе утрачены, иные же в беспорядке разбросаны бог знает где без всякой связи друг с другом. Он пошевелил пальцами рук — они были на месте. И даже ощутили что-то сушеное, не то сено, не то солому, — наверно, это называлось «копна». Затем Витя вызвал из небытия нос — он немного застыл. Значит, было совсем рано, ибо часам к семи солнце уже пригревало прилично. (К тому же и свет его, он успел заметить, еще отдавал утренней зарей.) Да, он же вчера промочил ноги, они-то вообще должны заледенеть… Он вызвал к жизни далекие ступни, и если бы он был в силах удивляться, он непременно удивился бы, что им отчетливо тепло и отчетливо сухо, а щиколотки так даже немного прели, как, бывало, в валенках, когда набегаешься, поленившись как следует вытряхнуть снег.
Он попытался поднять руку, но — он был чем-то скован. Бережно скосив глаза, он обнаружил, что туго спеленут общежитским, цвета линялой свеклы одеялом, какими они здесь накрывались в своих амбарах. Линялая свекла туманилась от росы. Медленно-медленно, словно эквилибрист с полной чашей на голове, замирая от колыханий прибоя боли, он сумел выпростать руки и сел. Потом долго-долго стаптывал одеяло с ног. И затем тупо-тупо созерцал их, затянутые в слишком маленькие шерстяные носочки, тугие до неприятного надавливания на большие пальцы, но зато беленькие-беленькие и пушистые, как два близнеца-котенка.
— Ну что, несчастный страдалец? — раздался небесный голос, от которого остатки Витиной души радостно вскинулись навстречу и тут же рванулись провалиться сквозь копну, на которой он сидел, — хотя насмешка в ее голосе была лишь самой прозрачной маской жалости и ласки.