Майор сидел, низко опустив голову.
Казалось, в полной сосредоточенности он размышляет о каких-то своих личных делах, но потом он выпрямился, поднял голову и посмотрел на меня.
— Теперь я знаю, почему вы это делаете! — сказал он тихо.
— Я не хочу терпеть унижений.
— Ага, значит, только это?
— Вы удивлены?
— Я думал, что ваша деятельность продиктована прежде всего патриотическими побуждениями.
— Извините, но это звучит слишком наивно. Сейчас уже всем известно, что патриотизм — понятие весьма относительное. Уверяю вас, что у нас в стране по меньшей мере процентов девяносто населения считают себя патриотами, но, раскрой я перед ними свои убеждения, половина из них была бы против меня.
— Следовательно, свобода на свой страх и риск?
— Я не могу жить с клеймом раба.
— Вы анархист?
— Нет.
— Это странно.
— Почему?
— Сначала вы говорите, что не являетесь патриотом, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова, следовательно, свобода народа не основной мотив в той деятельности, которой вы заняты с риском для жизни, а потом заявляете, что вы не анархист; значит, не факт непризнания вами существующего в мире порядка стал основной причиной действий, которые в любой момент могут вас погубить. Таким образом, следует предположить, что существуют еще какие-то мотивы, которые заставили вас выбрать столь опасный и рискованный для вас вид бытия.
— Если выбирать из двух зол, то я предпочитаю быть палачом, а не жертвой, терпеливо ожидающей исполнения смертного приговора.
— Палачи тоже обречены на гибель.
— Парадоксально, не правда ли?
Майор кивнул головой, его голос, когда он снова заговорил, стал еще глуше и беззвучнее.
— Не знаю, чем вы занимались прежде и кто вы на самом деле. Но если бы я был на вашем месте, если бы обстоятельства так сложились, что я не должен был бы носить этот мундир, один вид которого приводит в бешенство население всей Европы, я бы, вероятно, согласился на любую работу, даже работу каменотеса, лишь бы дожить до того дня, когда наконец кончится этот ад, это сверх всяких сил бесчеловечное время…
— Каменотесы тоже обречены на смерть.
— Ох, не надо преувеличивать. Есть же в конце концов какая-то группа людей, которые вне всяких подозрений у властей?
— Увы. Я знал двух каменотесов, которые были повешены только за то, что из склада каменоломни, где они работали, исчезло несколько килограммов динамита.
— Выходит, все под угрозой?
— Да.
— Действительно временами не хочется верить, что все это происходит на самом деле.
— Мир, в котором мы живем, — дом умалишенных.
— И несмотря на это, все идет своим чередом, словно в действительности ничего страшного не происходит.
— Конечно. История повторяется. Земля вращается вокруг Солнца. По-прежнему существует четыре времени года. В сутках насчитывается двадцать четыре часа, день сменяет ночь. Этого никто и ничто не в состоянии изменить. Земля кружилась вокруг Солнца даже тогда, когда инквизиция заставила Галилея отречься от своих утверждений о круговращении небесных тел.
Майор рассмеялся.
— Это очень смешное сопоставление.
— Вот именно! Оказывается, мы даже не разучились смеяться, хотя сейчас самый неподходящий для этого момент.
— Вы полагаете, что сейчас было бы более уместно читать молитвы и предаваться скорби по поводу своих прегрешений?
— Вы католик?
— Да.
— Тогда ваши сомнения мне не понятны. Вы должны сделать все, что в ваших силах, чтобы спасти хотя бы душу от вечных мук, раз уж тело обречено…
— Все в божьей власти. Миром управляет время. Каждому микробу и каждому человеку оно говорит: уйди, уйди навсегда. Что вы об этом думаете?
— Мы умираем каждый день.
— Это печально, не правда ли?
— Да, особенно, когда думаешь, что по улицам ходит так много красивых и дешевых женщин.
Майор достал сигареты.
— Закурите?
— Охотно.
— Трудно установить с вами контакт, — сказал он, протягивая руку, в которой держал пачку французских сигарет. — Вы искусно уклоняетесь от любой темы, которая мне кажется интересной, и обращаете все в шутку.
Я взял сигарету, мы закурили.
— Не могу я серьезно относиться к такой беседе, — сказал я.
— Почему?
— По многим вполне очевидным причинам.
— И потому также, что мы враги?
— Это тоже имеет значение.
— Вы уверены, что взаимопонимание между нами невозможно?
— Отчего же, но только в одном случае.
— Я уже сказал, что помогу вам.
— О, да. Я помню. Но я не это имел в виду.
— Что же в таком случае мешает нам свободно говорить друг с другом?
— Обстоятельства, в которых мы оба оказались.
— Представим себе, что мы оба палачи по профессии и совершенно случайно оказались в одном и том же купе, — начал майор с шутливыми искорками в глазах. — Мы уже довольно долго едем вместе, у нас было достаточно времени, чтобы придать своим лицам нужное выражение, словом, мало-помалу наладился разговор; сначала мы касаемся самых пустячных и ничего не значащих тем, обмениваемся наблюдениями о погоде, говорим о неудобствах, связанных с путешествием, наконец, кто-то из нас считает уместным представиться, мы представляемся друг другу, беседа становится более оживленной, и оказывается, что мы отлично понимаем друг друга; это для обоих несколько неожиданно, но в конце концов выясняется, что тут нет ничего особенного, ибо мы — представители одной и той же профессии и каждый по долгу службы каждодневно имеет дело со смертью. Нас безумно забавляет, что мы встретились в столь необычной обстановке, ведь не часто случается, чтобы два палача ехали в одном купе, и мы затеваем интересующую нас обоих дискуссию на профессиональные темы, а основной нитью наших размышлений являются проблемы, испокон веков волнующие человеческий разум: проблема смерти, которая восхищает нас всякий раз, когда мы выполняем свою работу, проблема времени, жестокий механизм которого столь хорошо нам известен, ибо по-настоящему только мы являемся свидетелями того особого мгновения, когда в человеке полностью стирается граница между сознанием существования и темным течением все уничтожающей смерти, необыкновенно интересная проблема человеческого достоинства, ибо мы знаем, как по-разному ведут себя наши жертвы перед лицом неотвратимой и неизбежной для них смерти — иногда они даже унижают нас своими жалкими попытками продлить хотя бы на минуту ту жизнь, которой так неумело, так расточительно и легкомысленно пользовались, что в конце концов оказались в наших цепких и твердых руках; но бывает также, что мы испытываем нечто вроде гордости, если нашей жертвой оказывается сильный человек, с иронической усмешкой наблюдающий за последними нашими приготовлениями, хотя смысл их для него совершенно очевиден, и случается, что нам даже порою жаль этого, обреченного на уничтожение человека, а иной раз нас мучают угрызения совести, словно мы убили брата. Но это, конечно, еще не все, наша профессия ставит перед нами и другие вопросы, существует целый ряд иных, столь же волнующих проблем, — например, выбор места и средств умерщвления, орудия, которыми мы охотнее всего пользуемся, методы, которые чаще всего применяем…
Он умолк, а я, ни на секунду не выпуская револьвера из рук, сидел напротив и испытующе смотрел в его лицо, находившееся как раз на уровне моего, глядел на его еле заметно шевелившиеся губы, когда он говорил своим безразличным и бесконечно усталым голосом; все мое внимание было сосредоточено на его губах, я внимательно следил за каждым, даже самым незначительным их движением на этом мертвенно-бледном лице, неподвижном, как все его тело, безвольно покоившееся на кожаном диване купе первого класса, искал хотя бы малейший след волнения в его глазах, следил за блеском зрачков, оживлявшим плавное течение этого монолога, плывущего словно ласковая и убаюкивающая волна; на мгновение я перенес взгляд на его руки, лелея слабую надежду, что, может быть, они выдадут его и что-нибудь прояснят — иногда руки бывают более выразительными, чем глаза, и легче ускользают из-под контроля их хозяина, — но и руки недвижимо покоились на его бедрах, как будто вовсе и не принадлежали этому телу, а когда я снова уставился в его лицо, офицер заговорил медленно и раздумчиво: