— Бронка, ты девка что надо…
— Лучше, чем рыжая Зоська?
— Это мы решим потом, моя крошка…
— Рыжую Зоську пристукнули вчера в развалинах на Каштановой, номер семнадцать.
— Что ты говоришь?
— Вытащили вчера утром из подвала, без рейтуз, голова разбита кирпичом. Я видел собственными глазами…
— Чего это ее туда понесло?
— А ей негде было ночевать.
— Черт побери! Куда этот Фелек подевался? Надо счет получить…
— Стоит у буфета, в хоре старцев и поет requiem по усопшим…
— Вот так «Какаду»!
— Опять барабанная дробь. Как в цирке, когда сумасшедший готовится к последнему сальто без страховки…
— Как ты приятно пахнешь, девочка…
— Селедкой?
— Нет, ландышевым мылом…
— Франька, старая чертовка, ты меня задушишь. Не будь нахалкой, все равно больше, чем положено, не получишь.
— Не мели глупостей…
— Эй, девочка, твою грудь совсем сожрала чахотка. Это господь бог тебя наказал за то, что глумишься над юнцом…
— Земля пахнет кровью.
— На полях весной вместо травы вырастают кресты, мир понемногу превращается в огромное кладбище…
— Ты куда собралась, Франя?
— Недалеко, мой мальчик.
— Расскажи, как к тебе попасть, когда ты будешь среди звезд?..
— Проклятая жизнь! Вот уже тридцать лет у меня одни неприятности. И зачем меня мама родила?..
— Боже мой, как Войтек сегодня налакался!..
— Представление подходит к концу. Сейчас он еще обнимет свою девочку — на большее он уже не способен, — потом будет блевать, а под конец разревется как младенец, и дело с концом…
— Будем снисходительны, мальчики. Человек, как только налижется, забывает о своих бедах…
— У кого из вас еще есть охота тяпнуть?
— Подходите, христиане! Господь бог сегодня каждому ставит четвертинку счастья…
Мой столик в самом конце зала, в узком проходе неподалеку от эстрады, он торчит словно коралловый риф на дне океана, и все проходящие мимо люди непременно натыкаются на него и глядят на меня со злостью, как будто это моя вина, что столик поставили именно тут; к счастью, никто ко мне не подсаживается, все молча проходят дальше.
Сидящий напротив пианист, склонившись над роялем, играет «La Comparsita»; он то и дело с любопытством поглядывает в мою сторону — почуял уже, что я здесь впервые, знает, что я не принадлежу к числу постоянных посетителей «Какаду»; заинтригованный и обеспокоенный, он размышляет о возможных причинах, которые привели меня сюда, в это злачное место, именно в этот день, а его близорукие глаза под толстыми стеклами очков проворно бегают и поблескивают, как две золотые рыбки за стеклом аквариума; он смотрит на меня, ничего не зная обо мне и ни о чем не догадываясь, а я сижу, чувствуя, что нервы мои напряжены до предела, сжимаю в кармане рукоятку пистолета и жду появления официанта или Монтера. Папиросный дым окутывает людей, столики и черную громаду рояля.
Стены «Какаду» синеют синевой морской бездны, отражающей чистую небесную лазурь, и порою мне начинает казаться, будто я покоюсь на дне морском и одиночество мое так же огромно и безбрежно, как сомкнутые надо мною воды, а возврата для меня уже нет, раз я оказался на дне, и если я еще что-то чувствую, кроме одиночества, то это ненависть, ненависть ко времени, — только теперь я впервые понял его ценность, его ощутимую реальность, почувствовал его тяжесть, цвет и вкус, время стало тягучим словно резина. Ожидание изнуряло, мною вдруг овладело чувство полной отрешенности, словно бы я неожиданно оказался перед лицом неотвратимой смерти и нетерпеливо ждал, когда приведут в исполнение приговор, в душе все еще надеясь на помилование; мне приходили в голову все новые и новые сравнения, но на самом деле я уже думал только о том, как бы забыть о глухих, ритмичных ударах сердца, отмерявшего время, которое еще недавно вовсе не казалось мне враждебным и о существовании которого я даже и не подозревал.
Я покоился на дне моря, меня лихорадило все сильнее, и зал «Какаду» напоминал нутро подводной лодки, а очки пианиста — стекла перископа, за которыми проплывали равнодушные и медлительные осьминоги; я потерпел крушение, ждал помощи, стремился спастись, но знал, что если крикну, мой крик все равно замрет в пространстве, не достигнет цели. Я не был даже уверен, думает ли обо мне сейчас моя девушка, — если б я по крайней мере знал хоть это, был в этом уверен, может быть, мне стало бы легче, но я знал, что этого нет, она ушла от меня, ушла легко, не задумываясь, как всегда, как делала это уже много раз, поссорившись из-за какой-то ерунды, ушла в полной уверенности, что обманута, а на самом деле ее обмануло время, это оно лишило наш общий мир всякой радости.
Подняв голову, я неожиданно увидел возле столика официанта в поношенной грязной куртке, совершенно пьяного, с трудом державшегося на ногах, с отекшим красным лицом и подпухшими глазами; он стоял, нетерпеливо мял в руках полотенце и глядел на меня враждебно и недоверчиво — должно быть, тоже заметил уже, что здесь, в «Какаду», я чужой, что и в город-то попал случайно, и это заранее восстановило его против меня. Он не мог рассчитывать на то, что я напьюсь и ему перепадут солидные чаевые, к каким он привык, прислуживая местным королям черного рынка, я был для него чужаком, приблудным псом, и поэтому он сразу отнесся ко мне недружелюбно, так же как и я к нему; я чувствовал, что мы оба потихоньку начинаем ненавидеть друг друга, наконец, затянувшееся молчание стало для него невыносимым, и, убрав со стола бутылки и пивные кружки, он чуть ли не с обидой в голосе заговорил:
— Вы будете что-нибудь заказывать или нет?
— Заказа придется долго ждать?
— А вам что, некогда?
Я взглянул на часы: стрелки приближались к пятнадцати сорока пяти, официанта мне пришлось ждать чуть ли не полчаса, и у меня были все основания высказать ему свое недовольство, что я и не преминул сделать:
— Долгонько мне пришлось ждать, пока вы соизволили подойти к моему столику.
— Вы спешите?
— Конечно.
— Тогда ищите другой ресторан. Может, там вас побыстрее обслужат.
— Нет, уже поздно, я останусь здесь.
— Что подать?
Я заколебался. Меня мучила жажда, я был голоден, но до сих пор не подумал, что заказать; меню на столике не было, хотя, в сущности, это не имело никакого значения, возможности кухни были в те времена весьма ограничены, цены на мясные блюда бешеные, а из безалкогольных напитков меня привлекала только минеральная вода — в эрзац-чай и эрзац-кофе обычно добавляли сахарин, которого я терпеть не мог, словом, я представления не имел, что можно заказать; официант не скрывал своей неприязни, и я вдруг почувствовал себя совершенно беспомощным перед этим субъектом с физиономией рассвирепевшего бульдога.
— Что у вас есть из горячего?
— Ничего.
— Даже супа нет?
— Даже супа…
Теперь он взял реванш, я был в его руках, он мог лишить меня единственного в тот день горячего блюда, его глаза блестели от нескрываемой радости; он думал, что избавится от меня очень быстро, в этом заведении он был безраздельным властелином, знал это и мог спровадить любого, кто ему не понравился, кто неосторожно восстановил его против себя, за исключением тех, кого боялся сам, а обо мне он ничего не знал, эта неосведомленность стала его временным союзником; и вот началось дурацкое состязание — кто кого, а меня всегда унижало, если я вынужден был иметь дело с противником, к которому не испытывал уважения.
— Какие у вас есть напитки?
— Никаких!
— Как? — удивился я. — У вас ничего не найдется выпить?
— Есть водка, пиво, ячменный кофе, чай.
— А хозяин есть?
— А в чем дело?
— Позови его сюда.
Он впервые посмотрел на меня с интересом, но вовсе не казался смущенным, как раз наоборот, похоже было, что вся эта история действительно стала его забавлять; он отвесил мне нарочито глубокий поклон и спросил с язвительной иронией:
— А может, и хозяйку позвать?