— Сколько вам лет? — спросил он.
— Сорок.
— Вы выглядите значительно моложе. Я дал бы вам года двадцать три, не больше.
— Я солгал. Мне двадцать четыре.
— Значит, я ошибся только на год.
— Это не имеет никакого значения.
— Вы полагаете, что годом больше или меньше в жизни человека ничего не значит?
— Этого я не говорил.
Майор рассмеялся.
— Все это очень смешно.
— Что именно?
— Вся ситуация в целом, наша необыкновенная встреча, наконец, путешествие в этом купе. Ведь, правда, смешно?
— Как кому.
— Мы скоро расстанемся.
— Наверно.
— Вы выходите в Кракове?
— Не знаю.
— Как, вы не знаете, куда едете?
— Знаю только, куда хотел бы приехать. А это не одно и то же.
Майор молча кивнул, потом как-то неопределенно махнул рукой — смысл этого жеста я так и не успел уловить, снова закурил и, секунду подумав, спросил:
— Зачем вы все это делаете? Пожалуйста, ответьте мне…
Движением головы он указал на чемодан, лежавший на полке, и мне почудилось, что на лице его появилось выражение мучительного раздумья; он слегка наклонился в мою сторону, и на его гладком неподвижном лбу собрались поперечные морщины, однако в тот момент меня интересовали только его руки, белые, холеные руки, в которых чувствовалась скрытая сила. Глядя на них, я потянулся к шарфу, снял его с шеи и расстегнул пальто, мне неожиданно стало очень жарко.
— Итак?
— А зачем вы носите этот мундир, майор? — спросил я его со злостью. — И что вы ищете в этой стране?
— Идет война. Это, вероятно, все объясняет?
— Да. Идет война. Существует фронт. А мы — враги!
Лицо его сделалось серьезным, он непроизвольно откинулся назад и, опершись спиною о мягкую подушку сиденья, задумчиво взглянул на огонек горящей сигареты; потом произнес со смирением, тоном, в котором чувствовалась тоска:
— И все равно это не имеет никакого смысла. То, что вы делаете, не имеет смысла. Вы должны в конце концов понять, что в открытой борьбе с нами у вас нет никаких шансов. Вам нужно ждать. И только ждать. Самым большим вашим союзником является время. Вы так же, как и я, наверно, прекрасно понимаете, что теперь уже ждать осталось недолго. А подвергать себя опасности в канун освобождения просто нелепо.
— Мы оба в одинаковом положении. Смерть в равной мере угрожает как мне, так и вам, майор.
— Между нами все же есть некоторое различие.
— Можете об этом не напоминать. Мне это хорошо известно. Различие, о котором вы говорите, я не раз испытывал на себе, и к тому же весьма ощутимо. Уже самый факт, что я вынужден ехать в вагоне, снабженном надписью «Nur für Deutsche», достаточно унизителен, и если б не особое стечение обстоятельств, которые привели меня в это купе, я бы, вероятнее всего, отказался от сомнительного удовольствия ехать в вашем обществе.
Он медленно покачал головой и еще раз окинул меня внимательным взглядом, остановившимся в конце концов на дуле пистолета, который я по-прежнему не выпускал из рук.
— Вы меня не поняли, — спокойно произнес он монотонным голосом. — Говоря о существующих между нами различиях, я имел в виду совершенно другое. Я не шовинист и признаю право на независимость любого, даже самого маленького государства. Каждого народа. Войны я рассматриваю как страшный катаклизм, по отношению к которому чувствую себя совершенно беззащитным. Я ни в чем не могу ему противодействовать. Меня заставили надеть этот мундир и сунули в руки оружие, а потом отправили сюда. Моего мнения никто никогда не спрашивал. Никто не считался с моими взглядами, и я даже не пытался притворяться, что меня хоть в какой-то мере волнуют проблемы войны, чуждые моим глубочайшим убеждениям. И вот я живу, наблюдаю и со дня на день жду конца войны, которая мне всегда была настолько чужда, что я даже как бы вовсе не принимал в ней участия, за исключением, разумеется, тех случаев, когда речь шла о моей жизни и мне приходилось стрелять в защиту собственного, находящегося под угрозой существования.
— Зачем вы мне об этом говорите?
— О, не пугайтесь. У меня вовсе нет намерения исповедоваться перед вами.
— Догадываюсь.
— Так вот, короче говоря, я хотел лишь сказать вам, что всегда был против войны, но это не значит, что мне удалось полностью выключиться из орбиты ее жестоких и абсурдных проблем.
— Это досадно.
Он поднял голову, рассмеялся и с горечью, тихо сказал:
— Вы насмехаетесь надо мной. Мне кажется, вы ничего не понимаете.
— Может быть!
— Почему вы избегаете разговора со мной? — спросил он серьезно. — Вы не думаете, что это может быть любопытно? В нашем положении мы можем позволить себе быть искренними. Что касается меня, то я по крайней мере не собираюсь скрывать свои взгляды.
Я не знал, что ответить, и предпочитал не признаваться в том, что этот разговор чрезвычайно раздражает меня, рассеивает внимание, мешает думать, а в тот момент я больше всего нуждался в тишине и покое, чтобы сконцентрировать все силы, необходимые мне для преодоления этого пути, на котором ждали нас еще две остановки, не считая конечной станции. Давала о себе знать и огромная усталость после недавних испытаний, в тепле хорошо обогреваемого купе меня стала одолевать вялость и огромное желание уснуть, а время от времени охватывало также чувство отрешенности и неотвратимости всего происходящего — ведь я был совсем один, и никто не мог мне помочь; это чувство полного одиночества так меня угнетало, что я с трудом мог скрыть то, что со мной на самом деле творится, меня удерживал лишь стыд и опасения выглядеть слабее противника, который, казалось, только и ждал, когда я каким-нибудь неосмотрительным жестом выдам истинное состояние своих нервов, любая неосторожность могла меня погубить, и мне ничего не оставалось, как по-прежнему создавать видимость, что я хозяин положения и только сознание собственного превосходства позволяет мне идти на небольшие уступки.
— Вас очень интересуют мои взгляды? — спросил я.
— А вас это удивляет?
— Правду говоря, не очень, меньше, чем на первый взгляд может казаться. Признаюсь, этот случай совершенно особого рода, я бы сказал — даже исключительный. Поэтому я отлично понимаю ваше беспокойство и любопытство. Должен, однако, вас порадовать — я так же, как и вы, непрерывно думаю о том, как для нас обоих закончатся вся эта история.
— Я не собираюсь вас провоцировать.
— Очень разумное решение, — сказал я с иронией. — Меня очень радует, что вы наконец пришли к такому выводу.
Майор снова легко и непринужденно рассмеялся, улыбка постепенно озарила все его лицо. Он заметил с выражением мягкой задумчивости:
— Все это не имеет смысла. Мир неизбежно идет к своей гибели. Если человечество не освободится из-под власти безумцев и не противопоставит себя их сумасшедшим намерениям, весь шар земной в ближайшее же время превратится в одно огромное кладбище.
— Это было бы еще не самое худшее. Если бы ваши прогнозы оправдались, не было бы по крайней мере ни победителей, ни побежденных. Кладбищу не присущи также классовые предрассудки. Согласитесь, было бы весьма забавно: вдруг огромные гробницы с надписью «Nur für Deutsche» или могильщики, которым нужно предъявить свидетельство об арийском происхождении предков покойника.
— У вас особое чувство юмора.
— Вы находите?
— На мой вкус, пожалуй, несколько страшноватое.
— Время, в которое мы живем, отнюдь не способствует безмятежным ассоциациям.
— Человек, однако, должен с этим бороться.
— Вы думаете, майор, что это возможно — заставить себя видеть проблемы мира в масштабах старых представлений? Сейчас, когда один человек нередко представляет для другого человека смертельную опасность?! Когда жизнь утратила всякую ценность! Когда смерть стала уделом всех людей! Нет ни часа, ни дня, чтобы мы не чувствовали угрозы собственному существованию. Во что превратили нас, людей, за эти несколько лет войны? В диких, затравленных животных, старающихся незаметно выскользнуть из расставленных на них силков. Мы живем в мире палачей и их жертв — тех, кто обречен на смерть и ждет исполнения приговора. Доказательств того, что это действительно так, не надо далеко искать. Достаточно взглянуть на нас обоих. Мы сидим в одном купе, разговариваем, делаем какие-то обезьяньи жесты, но ведь все это ужасно нелепо, когда знаешь, что в любую минуту я могу стать вашим палачом, а вы — моей жертвой, и наоборот, ибо мы оба обречены, хотя каждый из нас предпочел бы роль не жертвы, а палача.