– И никто не видел, что произошло на самом деле?
– Мне думается, никто.
– Но ведь была же свидетельница.
– Да.
– Кокин.
– Да.
– Почему же она не вызвала полицию?
– Не знаю.
– Вероятно, потому, что правосудие осуществляет лишь наказание, но не месть.
– Боже праведный.
– А вы что думаете?
– Я уже ничего не думаю.
– Может, примете рюмку спиртного перед сном?
– Мое светило уже давно закатилось.
– С позволения сказать, вы были в более приличном состоянии.
– Знаю, что я старый низкопробный халтурщик, не более того.
– Вот, держите.
– Прощай, черная роза, черная гавайская роза. И когда я ласкаю других девушек, думаю лишь о своей розе, черной гавайской розе. Ведь любая сказка однажды кончается.
– Вы ужасно выглядите, госпожа доктор.
– Вы тоже.
– Как поступит Кокин?
– Вы ведь ее лучше знаете.
– К чему все это? Почему она сразу меня не пристрелила?
– В казни есть какая-то пощада. Мне думается, вас ожидает медленная смерть. И раз вы меня спрашиваете, то мне хотелось бы одного: чтобы вы умерли, как ее мать, – от руки человека, которого любите.
– Дайте нам уехать.
– Вы уверены, что хотите этого?
– Это единственно правильное решение.
– Что ж, будь по-вашему.
– У вас еще остались деньги?
– Не так уж много. Но я вскоре рассчитываю на значительное наследство.
– Я бы никогда не связался с вами.
– Вполне вероятно.
– Вы ведь не рассчитываете всерьез, что я подпишу это завещание.
– Существует ли альтернатива?
– План «А» кажется вполне приемлемым. Подстроенное убийство. После этого встретимся где-нибудь на юге.
– Видите ли, и это не получится без завещания.
– Наверное, вы рассчитываете всех перехитрить.
– Вы угадали.
– Вы что, мужчин ненавидите?
– Да нет же. Они бывают весьма занятными.
– Теперь ваша очередь. Рассказывайте.
– Почти нечего рассказывать. В общем-то вам все уже известно. Большинство мужчин не отличаются широким размахом. Но мошенники, соблазнители, авантюристы – именно те, к кому я питаю слабость.
– Вы все это запланировали с самого начала?
– Именно так.
– Кто подтвердит мне, что вы сдержите данное слово, если вначале заполучите завещание?
– Просто доверьтесь мне.
– Почему я должен так поступать?
– Потому что я хорошо к вам отношусь.
– В самом деле?
– У вас ведь прекрасное будущее. Мы остановимся в великолепной гостинице, прямо у моря. И пока я у бассейна стану перелистывать журналы, до меня из бара будет доноситься музыка Гершвина «Я крохотный агнец, заблудший в горах». Вы никогда еще не играли так эмоционально, клавиши так и прижимаются к вашим пальцам, а вы играете легко, словно шутя, словно себе в удовольствие, а не по заказу. О нет, это своего рода дивертисмент, утонченное хобби джентльмена. А в промежутках мы будем отдыхать, выпивая под вечер по рюмочке спиртного. По субботам вы будете доставать из шкафа красный лаковый бюстгальтер, и…
– Вы лжете.
– Трудно спорить о правдивости будущих видений.
– Я укладываю чемодан.
– Неужели?
– Да, не теряя ни минуты.
– Как вы поняли, что Кокин все знает? Я имею в виду, что она видела, как ее мать…
– Она писала мне письма, на маленьких листочках. Когда она уходила, я находил их в ее постели. Какие-то безумные вещи, порой всего одну фразу – «Ты наряжаешь мой голод», или «Никогда не произноси "губная страсть", или «Усилие языка», или лишь «О небесная пристойность». Потом я целый день носил эти записки с собой, это придавало мне силы. Она не ведала границ, не имела представления о том, что такое мерзость и отвращение. Она прикасалась ко мне как ни одна другая женщина прежде. И вот однажды наступила ночь, когда мы заговорили о ее матери, о Хризантеме. Я многое узнал о ее жизни, о карьере, а затем она вдруг странным образом резко угасла и погребла все под собой, о неизлечимой меланхолии. После этой ночи я обнаружил одну записочку в ванне, в которой еще оставалась вода от утреннего омовения Кокин. Это был один из наших любовных ритуалов: приняв ванну, она не выпускала воду, чтобы после ее ухода я еще раз мог в нее погрузиться. Кроме всего прочего, на поверхности колыхалась одна из записочек, чернила немного расплылись, но еще можно было прочесть: «Кто закроет глаза кувшинке, уставшей от покачивания и от блаженства капли росы?» Меня озарило – она все знала, она устремилась вслед за своей матерью, когда та без пальто ушла в ночь с третьесортным пианистом в плохо подогнанном смокинге, который потащил ее к озеру, чтобы в его серых водах она нашла свою погибель.
– Вы не пакуете чемодан.
– Во что черти играют сегодня?
– «Ты скажи мне, ну когда же?»
– Не знаю, когда появится Кокин.
– Когда хотите получить завещание?
– Как можно быстрее.
– То есть?
– Я в таком же положении, что и вы. Я наделала ошибок. Дурацких. А вы мне очень дороги.
– Дорог? Как это понимать?
– Разве вы не знаете, что у Хризантемы было не двое детей, а трое?
– Нет. А вы откуда знаете?
– Из документов. Двое сыновей в браке, а после развода еще дочь. Кто отец – неизвестно.
– А собственно, что вы мне желаете сообщить?
– Вам известно, сколько лет Кокин?
– Боже мой, о чем вы?
– Вы ее об этом спрашивали?
– Разумеется, нет. Она моложе большинства женщин, с которыми я знакомлюсь. Очень юная. Я бы сказал, лет двадцать пять.
– Как долго тянется ваша ночь любви с Хризантемой?
– Я больше не могу. Исчезните. Оставьте меня в покое.
– Вы совсем ничего не едите. Яичница получилась очень вкусная. Все натуральное.
– Я не сомкнул глаз. Мне кажется, я никогда больше не засну. И не только из-за бесенят, что лезут в голову. Кокин до сих пор нет. Если все, что вы говорите, правда, то я сдаюсь. Если она третья, о Боже праведный, я даже представить себе этого не могу, если она оказалась на это способна, если совершила это, то…
– Только не плачьте.
– Если это действительно так, то я самый ничтожный человек на свете, значит, она меня уже сгубила, значит, она доведет это до конца, значит, ей останется только поднять руку против меня, а я замру, и просто буду стоять, и буду…
– Вот носовой платок.
– …я не смогу поднять руку против них, против моей плоти, о Боже, против моей маленькой Кокин, моей девочки, моей…
– Вот смотрите, красивейшие чаны. Ручная работа. Вам они нравятся?
– Прямо сейчас? Я что, должен проделать это прямо сейчас, вот на этих самых чанах должен составить завещание?
– Это совсем не больно. Я уже набросала проект. Вам его надо просто переписать и все.
– Не могу. Этим я подпишу себе смертный приговор. И вам это известно.
– Вы избавили от тягот существования столь многих женщин. Протянули им руку, чтобы перевести на другую сторону улицы, спасая от дождя и прочих опасностей. Смерть, где твои шипы?
– Да, я их избавил. Я спас их от собственной опостылевшей плоти, от скуки, от вечного бесприютного поиска. Но лишь потому, что они сами этого хотели. Не так-то просто кого-нибудь сгубить. Это суровый труд. Но это было неизбежно. Смерть замедляет ход времени. Ужасного, тикающего необратимого времени. Такого же, как процесс старения. Как музыка. Какую-нибудь музыкальную пьесу вы можете слушать дважды. Но впечатление от второго прослушивания не будет полностью совпадать с первым. Каждому началу присуще свое волшебство. Но затем мы наталкиваемся на повторы; в общем-то мы как жадные дети – вкусной кажется нам только первая порция шоколадного торта, а от второй слегка подташнивает. Но нас это абсолютно ничему не учит. И вот мы уже тянемся еще за одной порцией, еще и еще. И с каждым разом яркость восприятия немного меркнет. Перед нами копия копии копий, стало быть, мы копируем слова, поступки и чувства, однажды переживаем их в подлинном проявлении, как во сне, – пробуждение и сон, как у Питера Пэна, помните? Первый поцелуй, первая ночь, но нам-то хочется, чтобы так продолжалось всегда, мы оказываемся рабами не человека, а того ощущения как болезненной страсти. И вот это чувство амортизируется, становится ломким и хрупким, оно изнашивается, как грампластинка, когда еще были проигрыватели. Вторично произнесенное «я тебя люблю» уже кряхтит и потрескивает, на третий раз игла звукоснимателя начинает подпрыгивать, потом выпадают целые звуки, затем игла перескакивает целый такт. И вот от впервые произнесенного признания остается жалкая насмешка, гримаса, бросающая вызов оригиналу – жесткий, грубый и вместе с тем глупый. Дело в том, что оригинал может быть только один, но женщинам это неведомо, поэтому они остаются в плену подделок, дешевых копий, снова и снова желают слышать одно и то же, делать одно и то же, говорить одно и то же и оказываются неспособными осознать, что при этом они деградируют, каждую секунду стареют, что они с каждым мигом хиреют, оплывают, все более удаляясь от единственного неповторимого исходного раза. И вот я дарю им это неповторимое впечатление, именуемое смертью.