И, как читатель сам имеет возможность видеть, я, опираясь на это соображение и затратив немало усилий, изменил очередность вещей. Я не спрашиваю, на каком языке говорит человек; я спрашиваю, кто говорит и на каком языке. Я не спрашиваю, немец ли он; я спрашиваю, что за человек этот немец. Я не спрашиваю, какова она, Германия; я спрашиваю, что это за страна, которую я считаю или другие считают Германией, и почему я считаю ее или другие считают такой-то и такой-то. Вслед за Монтескье я склонен утверждать, что я по необходимости — человек, но лишь по случайности — француз.
Перед нами два человека. Одного из них (одну) зовут Хелен, другого — Анри-Пьер. Один (одна) — немец (немка), второй — француз. Они любят друг друга. О том, что с ними происходит, мы можем узнать из параллельно ведущихся дневников. Происходит с ними, собственно, то же самое, что с любым человеком, когда он влюблен. Если они доверятся своей плоти, то достигнут такого тождества, которое не сумеют потом перевести в слова. Таким образом, то, что в диалоге их тел проявилось как тождество, в речи превратится в непонимание, ссоры, злобу, а то и даже в борьбу. В этой борьбе то один, то другой сдается на милость победителя. Конечно, в надежде на то, что безысходная война, которая ведется словами, еще может быть повернута назад, к диалогу тел. И не только повернута назад — чем ожесточеннее словесная битва, чем больше оскорблений и недоразумений, тем выше они поднимаются по бесконечной спирали, тем теснее — вопреки языку — становится их тождество в регионах плоти. Естественно, так усиливается и потребность в том, чтобы словами они не испортили, не убили то, чего могут достичь в сфере чувственности. Анри-Пьер Роше остается в сущности верным своему языку, слова чужого языка он применяет лишь как приправу; Хелен Хессель же покидает свой родной язык, по-французски она говорит и пишет, но ясно можно видеть, как она переносит собственное словоупотребление на другой язык.
Очень интересно наблюдать, кто из них что и как характеризует. Анри-Пьер нагромождает определения: три, пять, иногда шесть, — и из этого нагромождения мы можем заключить, что у него есть мнение о какой-либо вещи. Хелен же и по-французски не множит определения, она всегда употребляет одно или два — таким образом сводя чужой язык к своему, ибо немецкий язык не любит определений. Анри-Пьер словно бы старается не высказывать определенного мнения, тогда как Хелен стремится именно к определенности. Все это я замечаю в их дневниках потому, что венгерский язык тоже любит нагромождать определения; когда я говорю или думаю по-немецки, мне приходится подавлять в себе эту склонность; вернее, я ловлю себя на том, что по-немецки я делаю более однозначные утверждения, чем те, которые я сделал бы на родном языке. Для наших героев эта микродинамика дискурса остается незаметной; они ощущают лишь, что два способа выражения, где предмет — то взаимное восхищение, то взаимное раздражение, — глубоко принизывают друг друга.
Хелен то и дело досадует, что Анри-Пьер выражает свои чувства недостаточно однозначно, но сладострастно погружается в эту опосредованную, изменчивую неоднозначность: ведь в результате возрастает ее свобода действий, и именно к этому она стремится в соответствии со своим характером. Анри-Пьер же приходит в восторг от непосредственности, прямоты, грубости ее способа выражения, от того, что она нацелена на суть, нацелена в такой мере, что иногда это обращается против нее самой. «Пожалуй, Хелен права: я несобран, я недостаточно ответственно отношусь ко всему, что существенно». В то же время он не способен относиться к утверждениям Хелен на полном серьезе: ведь все то, что Хелен предъявляет ему как твердое мнение, для него всего лишь поддающееся названию нагромождение явлений. В то время как он восхищается серьезностью и умом Хелен, сталкивается с ее порой забавной, порой жестокой ложью, сам он неизменно остается скептиком. «Верить, не верить — это ничего не значит: все правда, ничто не правда, никто не знает». Оба они — люди страстные, страстные индивидуалисты, даже эгоисты. В восприятии их индивидуальности однако есть одно интонационное различие.
Анри-Пьер относится к своим спонтанным поступкам, в данном случае — «левым» амурным похождениям, как к такой данности, которая не выходит за естественные рамки его собственных свойств; Хелен же без устали, настойчиво хочет найти мотивацию своих действий, привязывает их к целям, лежащим вне ее личности, возводит перед собой идеологические укрепления, даже своим изменам приписывает некую общую справедливость и пытается привязать свою, столь желаемую, верность к четким условиям. Спонтанность Анри-Пьера поддается расчету: ведь она не уводит его дальше его свойств; Хелен же неисповедимо мечется между восторгом и объективностью, поступает то осознанно, то необузданно. Анри-Пьер верен ей лишь в конечном счете; Хелен же в конечном счете всегда неверна. Хелен ревниво оберегает свою индивидуальность, ибо воспринимает ее как нечто такое, что можно создать, построить, как объект своей свободы; ее словоупотребление, соответствующее этому представлению, основательно пропитанное философией и идеологией, Анри-Пьеру кажется то освежающим, то возбуждающим, но, в соответствии со скептическими правилами собственной спонтанности, он не ввязывается в идеологические дискуссии, а скорее лишь наблюдает, следит, фиксирует — и каждый раз комментирует события новыми нагромождениями эпитетов. Мышление его однако отнюдь не остается незатронутым строящимся на понятийных противоречиях словоупотреблением Хелен.
В пылу одной из перепалок у него вырываются такие слова: у Хелен-де есть миросозерцание (Weltanschauung), но нет точности (Exactitude). В этой его фразе сталкиваются друг с другом немецкое и французское слово. Утверждение его — и меткое, и несправедливое одновременно. Меткое, так как правильно называет интонационное различие индивидуальностей, но несправедливое, так как порождает такое представление, будто мировоззрение — это нечто заведомо скверное, точность же — заведомо нечто хорошее, чем Хелен не обладает. В действительности это завуалированный упрек: дескать, немцы не способны точно называть вещи, потому что им в этом мешает мировоззрение, в то время как у французов мировоззрения нет, а потому они способны называть вещи точно. Какая-то доля истины в этом есть, но лишь при том условии, если мы тут же добавим, что стремление к точности и само по себе часть мировоззрения, и тогда скорее можно бы сказать, что в восприятии их индивидуальности между ними двумя есть мировоззренческое различие. Хелен воспринимает индивидуальность как личное достижение, как нечто такое, что она должна найти и развить, отшлифовать, Анри-Пьер — как такую естественную данность, с которой и делать-то в общем ничего не нужно. Хелен личную свободу рассматривает как такую цель, в достижении которой препятствием может стать даже возлюбленный; Анри-Пьер же — как такое гибкое, динамическое отношение, которое создают меж собой свободные индивиды: свобода другого — условие моей собственной свободы.
Интонационный контраст двух голосов, пожалуй, еще более резок в том, как они относятся к своей национальности. Анри-Пьер ни разу не упоминает, что он француз. Хелен же не только повторяет и подчеркивает, что она немка: этот факт наполняет ее гордостью. Она далека от того, чтобы считать свою национальность случайностью: она рассматривает ее скорее как награду. В то же время она без всяких угрызений совести оборачивается спиной к своему языку, при необходимости переходит на английский, на французский; в то время как Анри-Пьер лишь в тех случаях говорит по-немецки или по-английски, если ему доставляет удовольствие процесс перехода на них — или если у него нет другого выхода. Однажды, когда они, во время очередной распри, достигают вершины гнева и действительно кажется, что словами своими они отрезали все пути, по которым еще могли бы вернуться к святой взаимности, Анри-Пьер очень резко кричит на Хелен, чтобы она говорила теперь по-немецки. То есть у него вырывается не то, что в таких случаях было бы логично: чтобы она заткнулась, ибо тогда он бы отверг ее как человека, а на такой роковой шаг способна скорее Хелен. Эта его грубость — как бы приговор, вынесенный задним числом. Ее немецкая речь — не французская, и уж если они как люди дошли до такой точки, тогда он отказывается иметь с ней и общий язык. Правда, он не против того, чтобы продолжить спор, но немка пускай будет немкой, а француз — французом; это — условие дальнейшего общения. Он словно выталкивает ее из мира культуры, куда до сих пор милостиво пускал; хотя, если в следующий момент им не удастся перевести эту словесную битву в диалог тел, тогда и он сам не может быть человеком[34]. «Или я люблю Пьера, или всех прочих мужчин. Если я не могу любить Пьера, тогда буду любить всех остальных». Хелен опять попала в десятку. У коллективной идентичности есть какие-то шансы в сфере любви лишь при том условии, что о ней говорят влюбленные. И тут действительно: или кто-то один, или все, и тогда остается лишь слушать заключительный хор Девятой симфонии.