При этом — даже упрощения ради — я ни разу не сказал о том, что один из этих двоих — восточноевропеец, другой — западноевропеец. Такое деление было бы обоснованным, если бы разница между ними выражалась не только в ментальности или уровне их развития, совершающегося примерно в одном направлении, то есть не только в том, что касается ловкости, мастерства, искусства или является прямым следствием таковых, — деление имело бы смысл, если б речь шла о четко дифференцируемых группах людей, которые по-разному организовывают и формируют свою судьбу, поскольку имеют различные представления о том, что, собственно говоря, они организовывают и формируют. В данном случае речь идет, к сожалению, не об этом. Один знает, что именно он хотел бы сформировать и организовать, но не владеет необходимой для этого техникой, другой же, владея техникой, не знает, что с помощью этой техники он формирует и организовывает. Вот почему я усматриваю между этими группами не различие, а скорее взаимосвязь двух врожденных мировоззренческих деформаций, скрыть которые от себя и других данные группы как раз и пытаются с помощью симуляции и диссимуляции, с помощью собственных схематично-контрастных географических и политических представлений.
Вряд ли можно считать случайностью, что национальные сообщества людей, формирующих и организовывающих судьбу, пришли к согласованию юридических и экономических рамок своего географически сепарированного бытия именно в тот момент, когда рухнули те универсалистские по своим целям режимы власти, которые окончательно лишили людей, подчиненных судьбе, возможности хоть как-то формировать и организовывать условия собственного бытия.
По-видимому, речь здесь идет о том, что идеологически обоснованный универсализм вызвал к жизни идеологически обоснованный сепаратизм, но сепаратизм этот стремился в определенных географических рамках сохранить те же самые, полагаемые универсальными, общие принципы, которые противоположная идеология пыталась распространить на все континенты и нации. Сепарировавшись географически, одна группа вместе с тем сохранила универсальную приверженность изначально общим принципам в сфере политики, вторая же утратила легитимность собственного универсализма, ибо вынуждена была сепарироваться политически. И хотя одна из них проявила склонность скорее к диссимуляции, другая же — скорее к симуляции, их характерной общей чертой осталась неодолимая пропасть между собственной теорией и практикой, между идеологией и реальной действительностью. Нетрудно понять, что создание общей Европы при отсутствии элементарных условий для европейского единения, при отказе от общности культуры — затея не менее абсурдная, чем попытка добиться равенства при отказе от братства, от элементарных условий индивидуальной свободы.
Догадываться скорее о взаимосвязи, чем о различии, меня побуждает тот факт, что национальные сообщества людей, формирующих собственную судьбу, признали, что наступило время перешагнуть рамки наций и на основе политико-идеологической общности обрести новую идентичность в общности правовой и экономической, — необходимость этого они признали тогда, когда сообщества людей, подчиненных судьбе, изолированные политически и идеологически, израсходовали все интеллектуальные и экономические ресурсы, которые могли быть почерпнуты в практике наднациональной организации социальной жизни, а потому были уже неспособны к созданию новой идентичности. Сепаратизм первых себя исчерпал, универсализм вторых потерпел фиаско.
В 1989 году крушение потерпел не только коммунистический эксперимент, нацеленный на создание путем насильственной экспансии такой — основанной на приоритете равенства — универсальной свободы, которой при этом был лишен индивидуум, а следовательно, не могло быть и братства между людьми; одновременно серьезную пробоину получил и эксперимент, направленный к тому, чтобы на географически и политически сепарированном пространстве организовать социальную жизнь на основе приоритета индивидуальной свободы — в ущерб принципам равенства и братства. На первый взгляд, разница велика — ведь крушение по природе своей казалось экономическим, а пробоина, о которой мы говорим, была по природе скорей политической, а раз так, то по крайней мере один из экспериментов дает основания верить в его жизнеспособность.
Однако система-банкрот предъявила к оплате системе, получившей пробоину, счет не только экономического порядка; стало очевидным, что сохранявшиеся в географически сепарированном пространстве бытия общие универсальные принципы претерпели значительные изменения; понятие свободы было заменено понятием равенства перед законом, понятие равенства — понятием социального равновесия, а понятие братства в практике вынужденного сепаратизма было вообще забыто. Именно реальная практика, основанная на редукции и сепаратизме, делает невозможным для обществ, намеревающихся перешагнуть национальные рамки, осуществление тех принципов, которые они провозглашали в течение сорока лет и продолжают провозглашать сегодня и которые наконец-то хотели бы воплотить в жизнь народы восточного полушария, замыкаясь при этом в своих национальных рамках столь же стремительно, сколь стремительно выясняется недееспособность универсальных принципов, приспособленных народами западного полушария к условиям сепаратного бытия.
То, что происходило и происходит меж ними, свидетельствует о кризисе или, по меньшей мере, о серьезной дисфункции всей европейской культуры, и есть опасение, что излечить одного из них от экономического краха не удастся по той же причине, по какой не удастся политическими средствами помочь другому преодолеть коммуникативный разрыв. То, что глядя из Праги, Будапешта и отчасти Берлина видится как непреодолимый кризис культуры, то из Цюриха, Парижа и Франкфурта представляется всего лишь легко устранимым коммуникативным сбоем. Человек, усматривающий в коммуникативном разрыве кризис культуры, думает о судьбе, а человек, усматривающий в кризисе культуры коммуникативный разрыв, думает о технике.
Судьба — категория и темпоральная, и вневременная, соединяющая в себе неотвратимое и случайное, а техника — в изначальном значении слова — это то хитроумие, ловкость, искусство, профессиональное мастерство, с помощью которых все, что напряла на своей прялке Клото, можно приспособить к жизни, все, что назначила Лахесис, можно как-то исполнить, и все, что сделала неотвратимым Атропа[18], можно как-то постигнуть. Рассматривая соотношение тихе и техне, древний грек, размышляющий в том же направлении, что и я, пожалуй, сказал бы, что в мире есть вещи, обязанные своим происхождением року, то есть данные нам природой (physis), и вещи, созданные с помощью мастерства (techne) и используемые благодаря межчеловеческим договоренностям (nomos). Однако номос не мог быть приоритетным по отношению к природе, ибо грек, размышляющий в том же направлении, что и я, считал вещи, данные нам природой, более могущественными, и ему в голову не могло прийти поставить техне впереди тихе, как делаем это мы, равно как ему не могло прийти в голову пытаться интерпретировать тихе или усовершенствовать техническое мастерство, забывая о всемогуществе природы.
В течение тысячелетий функции этих взаимосвязанных пар понятий никак не менялись, разве что место рока со временем заняло божественное провидение. И хотя начиная с XVII столетия внутренние акценты в рамках взаимосвязи существенно изменились, но говорим ли мы о креативности, как люди, формирующие и организовывающие судьбу, или о смекалке, как люди, подчиненные судьбе, мы имеем в виду те же самые временность и вне-временность, которые имели в виду греки, говоря о Немезиде, и латиняне, когда поминали Фатум. Человек так или иначе, благоприятным или неблагоприятным для него образом влияет на ситуации свой жизни, которые ни предугадать, ни заранее просчитать он не может. Но на пути наших догадок и расчетов стоит уже не рок в виде данных природой вещей, и даже не провидение, направляющее события своей недоступной для человеческого понимания силой.