Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда Надежда Филаретовна вошла в детскую, Милочка поспешно поставила на столик фотографию Петра Ильича. И Надежде Филаретовне привиделось нечто мистическое в том, что ее меньшая тоже пребывает с Петром Ильичом Чайковским. Радость или горе сулит столь удивительное совпадение? Подобно многим атеистам Надежда Филаретовна была суеверна.

– Ты рассматривала карточку господина Чайковского, маленькая? Не правда ли, какое у него прекрасное лицо?

– Да, мамочка. – Дитя исподлобья глядело на мать.

Надежда Филаретовна на мгновение поднесла к глазам фотографию и поставила на столик. Милочка с большим облегчением поняла, что мать не заметила крошечных дырочек в зрачках композитора, проколотых булавкой. Милочка только что произвела обряд страшной мести, ослепив Петра Ильича.

– Ты любишь господина Чайковского?

– Очень, – хладнокровно ответило дитя.

– Люби его, маленькая. Он замечательный, редкий человек! И величайший композитор.

– Я и люблю, – поспешила заверить Милочка.

Поцеловав ее в лоб и темя, прикоснувшись губами к тому нежному, благоуханному, что было залогом и ее длящейся молодости, Надежда Филаретовна со слезами на глазах вышла из детской.

...Возвращаясь к себе, она глянула в залитый луной дворик. В серебристом свете небывало огромной, какой-то праздничной луны немудреный московский дворишко с чахлыми кустами сирени и высохшим плющом на брандмауэре соседнего дома, с каретным и дровяным сараями напоминал итальянское патио, задумчивое, исполненное грусти и тайны. Под необлетевшим кустом персидской сирени сидели на лавочке двое и тихо беседовали. Один из них курил, и красный огонек сигарки описывал плавные дуги в невидимой руке. По этой плавности жеста, сопровождающего речь, фон Мекк угадала своего управляющего. Другой собеседник был ей невидим и неведом. Внезапно она почувствовала острый укол зависти к этим безмятежным людям, которым нет никакого дела до всех ее забот, мук, сомнений, тревог, они вышли покурить и почесать языки в теплый вечер благостной осени и, накурившись, надышавшись прелой листвой, теплой землей, наслушавшись отдаленной, затухающей музыки громадного города, спокойно завалятся спать и крепко проспят до самого утра, в то время как она лишь перед рассветом, когда пепельно обозначатся шелковые шторы, забудется коротким, не дающим утоления сном.

Надежда Филаретовна заблуждалась в отношении людей во дворе. Собеседникам под персидской сиренью не было ни спокойно, ни по-вечернему безмятежно на душе. Им было весьма тревожно, и предмет их тревог совпадал с тем, что не давал покоя Надежде Филаретовне.

* * *

– Неужто и слушать не стала? – тяжелым своим голосом спрашивал Жгутов. – Может, какая другая причина ихнего нерасположения? Не темнишь ли ты со мной, Василий Сергеевич?

– Грех вам так думать, Иван Прокофьевич, не то что всуе произносить! – искренне огорчился управляющий. – Кажется, не первый год дела ведем. Да и какая же мне корысть обманывать вас? Говорю и повторяю: в трауре она, ихний протеже, господин Чайковский, писать не изволит.

– Протеже – это как понять?.. Кем он ей доводится – симпатией или кем другим?

– Никем. Композитор он, музыку пишет.

– Нешто ее пишут? – удивился Жгутов. – Я думал, поют иль играют.

Наивность Жгутова не дала управляющему даже секундного ощущения собственного превосходства. Он лишь умиленно подумал: «Господи, да он даже не знает, что музыку пишут! Одет как чучело огородное, живет в избе, куда и скотина заходит погреться, а ведь одним зубком меня перекусит. И меня, и жену мою, душеньку, и сынков-гимназистов перекусит, как ласка птичье горлышко. Кто я против тебя: нуль без палочки». Он ответил обстоятельно и серьезно:

– Музыку сперва сочинить надо и записать нотными крючками, а там пой, играй, пляши, как твоя душа пожелает.

– И какую же он музыку сочинил?

– Всю, какая есть. И церковную: «Разбойника благоразумного», «Псалмы Давида», и светскую: «В пустынных дева шла местах», «Блоху», «Стонет сизый голубочек», «Тигренка»...

Василий Сергеевич перечислил все известные ему наиболее значительные музыкальные сочинения, о каких, быть может, наслышан и Жгутов. К тому же он полагал, что хоть часть этих выдающихся вещей действительно принадлежит Чайковскому, иначе и поведение Надежды Филаретовны, и гонор композитора не имеют оправдания.

– Надо же! – удивился Жгутов и продолжал строгим голосом: – А чего же он барыне не пишет? Такую капитальную женщину огорчает.

– Он сам генерал... Но, – Василий Сергеевич понизил голос, словно опасаясь, что у ночи есть уши, – все подчистую в карты спускает, и барыня наша ему за это пенсион выплачивает. Видите, почтеннейший Иван Прокофьевич, насколько я с вами доверителен и весь нараспашку. Если до барыни дойдет, как я об ихнем протеже рассуждаю, быть мне без места.

Но Иван Прокофьевич вроде бы не слышал этих признаний, он что-то соображал своей большой и тяжелой, как котел, головой. И сообразил:

– Коли так... коли ты правду мне говоришь, должно быть письмо. Долго ему не продержаться, напишет. Вот только когда?

– Да... – вздохнул управляющий, – мы и сами ждем. Каждое утро мальчонку на почту гоняем, почтаря дождаться не можем. Малый туда птицей летит, обратно едва ноги волочит и загодя ревмя ревет.

– Это почему же? – рассеянно спросил Жгутов.

– А ему непременно по затылку влетает, что пустой пришел. Хотя, с другой стороны, чем малец виноват?.. – справедливо рассудил управляющий и втоптал в землю окурок. – На боковую никак пора?

– За ворота выйду, – сказал Жгутов.

– А что бы по столице пройтись? – оживился управляющий. – Все-таки громадный городишко! У нас тут неподалеку, на Трубе, увеселения всякие, балаганы, полпивные и настоящие ресторации с шампанским, блинами, икрой! И насчет всего прочего, если пожелаете, – он снова понизил голос почти до шепота, – очень свободно. И заведения... и можно по-благородному комнату снять. Вот дом Малюшина на Сретенке – молодые девицы и замужние дамочки, даже из благородных случаются.

– А ты почем знаешь? – хмуро спросил Жгутов. – Или пользовался? Может, компанию составишь?

– Мне нельзя... Меня тут каждая собака знает. А вы человек приезжий, вольный...

– Без интереса! – грубо оборвал Жгутов. – Я за воротами постою.

– Как будет угодно, – поклонился управляющий.

...Иван Прокофьевич вышел за ворота. Довольно крепкий, хотя и теплый, ветер тревожил пламя газовых фонарей, отчего тени домов, деревьев, заборов на булыжной мостовой и плитняке тротуара находились в беспрерывном движении. Они смещались то в одну, то в другую сторону, наслаивались друг на дружку, сливались и размыкались, и казалось, сама улица раскачивается на волнах ночи. Ивану Прокофьевичу не понравилось шальное поведение улицы и окончательно отбило у него охоту знакомиться с этим большим и сомнительным городом, где скопилось столько богатств, столько золота и товаров, где заключаются ежедневно бесчисленные сделки, где все продается и покупается, где и по ночам горит свет, играет музыка, льется рекой вино, где спускают в карты целые состояния, где коммерческие дела зависят от записульки, которую музыкально-карточный генерал не удосужился послать чувствительной и ндравной барыне, вдове самого ловкого дельца, самого бесстрашного воротилы Российской империи. И кой черт его, человека семейного, богобоязненного, в делах строгого и точного, занесло в этот чертов вертеп? Не плюнуть ли на все да и махнуть домой? Дел и так не счесть, всех денег не заберешь, что-то и другим оставить нужно. Тут проиграл, там выиграл... Да и чего он такого проиграл? Ну потерял неделю, зато хоть Москву повидал, когда ехал на извозчике с Казанского вокзала на Рождественский бульвар, будет что рассказать старухе и про колокольный звон, и сколько тут церквей, крестов золотых, и какой пышный белый хлеб выпекают, и как чудно люди одеваются. А что, если впрямь зайти в дом Малюшина на Сретенке, переночевать там с какой-нибудь чиновницей или майорской вдовой и по утреннему холодку двинуться восвояси? Но близко, рукой достать, чернели убегающие вправо и влево нерослые деревья бульвара, и они вновь прикинулись стройными великанами, лесом, принадлежавшим ему по праву.

49
{"b":"284731","o":1}