Оцепенелый от свежей утраты, погруженный в тяжелый, провальный сон, старый дом был так тих, что слабый шорох, треск рассохшейся половицы, чей-то прерывистый вздох казались пугающе громкими. Но братья не слышали пустой тишины дома, им гремели оркестры, и стон хоралов, возносящихся к престолу Бога, надрывал душу.
Под утро они разошлись, не сказав друг другу ни слова. После короткого сна снова заперлись в кабинете. Так длилось несколько дней и ночей. Когда же наконец окончился невероятный концерт, они были в полном изнеможении.
– Какие же мы все-таки дети рядом с Ним! – вздохнул Фридеман и смял ладонями лицо.
– А ведь, пожалуй, если все это обнародовать, – задумчиво проговорил Эммануил, – не станет ни династии, ни рода, ни семьи музыкантов Бахов. Будет один Иоганн Себастьян во веки веков.
Этот голос унылого практицизма снял колдовские черты, Фридеман громко расхохотался:
– Неужели ты, братишка, метишь на роль Главного Баха?
– Ни на что я не мечу, – кисло отозвался Эммануил. – Но чем скорее мы выработаем собственный стиль, тем будет лучше для нас. На стезе отца мы останемся его бледными тенями.
– Целиком согласен с тобой. Но при чем тут его музыкальное наследство?
– Ни при чем. Я только хотел сказать, что нелегко нам будет выпростаться из-под такой махины.
– А что, если собрать все это в кучу да...
– Перестань, Фридеман! Ты был любимцем отца, как поворачивается у тебя язык, пусть даже в шутку... – оскорбился Эммануил.
– Не ханжи! – оборвал брат. – Я пытаюсь понять, что у тебя на уме.
– Я ничего не скрываю...
– Ну так не тяни! – вскипел Фридеман.
Старшие сыновья унаследовали недостатки отца, так же как и его достоинства. Но если достоинства перешли к ним в ослабленном виде, то недостатки, напротив, усилились до степени пороков. Так, вынужденная и разумная расчетливость Баха обернулась в Эммануиле болезненной скупостью; отцова настойчивость переросла во Фридемане во вздорное упрямство, а готовность защищать свое достоинство стала всегдашней настроенностью на ссору и скандал. Эммануил знал характер брата и побаивался его. Он оставил без внимания его оскорбительную выходку и сказал миролюбиво:
– Мы должны позаботиться о памяти нашего отца.
– Почему так робко, так неопределенно? – насмешливо спросил Фридеман. – Наша обязанность – издать все произведения отца.
– Все? – переспросил Эммануил. – Я не ослышался? Ты действительно сказал «все»?
– Не бойся. Это не помешает твоей блистательной карьере. Старый Бах не затмит своего передового сына. Время нашего отца миновало, Эммануил. Горько, что он не сумел им воспользоваться. Он был гением полифонии, мир ее праху. Едва ли во всей Германии наберется горстка людей, способных не то что наслаждаться, а хотя бы выдержать все это! – И Фридеман небрежным жестом указал на груды рукописных нот, загромождавших стол, диван, кресла.
– Значит... – с надеждой начал Эммануил.
– Нет, не значит, – жестко перебил Фридеман. – Тебе очень хочется, чтобы старший брат взял грех на душу и сказал: мы не должны издавать сочинений отца. Ты этого не дождешься. Должны! Устарел Иоганн Себастьян или не устарел – должны.
– Если ты так богат, – от злобы Эммануил перестал бояться, – то о чем говорить? От души рад за нашего отца. Тем более что вкусы меняются. Пусть в ближайшие пятьдесят лет его сочинения не найдут покупателей, кто поручится за будущее? Я уверен, его звезда еще вспыхнет и затмит все остальные светила.
– К чему это витийство? – презрительно, но с ноткой неуверенности сказал Фридеман. – Ты прекрасно знаешь, что денег у меня нет.
– А у меня подавно. Зато у меня есть семья... в отличие от тебя.
– Так что же нам делать? – внезапно пал духом Фридеман. – Ведь не можем же мы...
Подобное случалось нередко: дряблые нервы пьяницы в какой-то момент сдавали. Так было и на этот раз – ослабленный ночными бдениями, горем, лишенный возможности зарядиться – нельзя же пить в доме, где еще витает дух покойного, – Фридеман сник, а там и вовсе рухнул. Теперь, пока факел вновь не возгорится, из него можно веревки вить. И Эммануил уверенно взял в руки бразды правления.
– Я считаю, – сказал он внушительно, – что мы обязаны закончить издание «Искусства фуги». Если оно разойдется, мы издадим хоралы...
– А потом мотеты, мессы, оркестровые произведения! – подхватил Фридеман. – У тебя хорошая голова, братишка. Значит, решено...
Они не лукавили друг с другом и были бы искренне рады и горды, если б сочинения отца нашли спрос. В этом они сходились: расчетливый, трезвый семьянин Эммануил и беспечный кутила Фридеман. Но и любовь к отцу, и преклонение перед его гением не могли заставить их пойти на заведомо убыточное предприятие. Фридеман, возможно, и рискнул бы, но он и так не вылезал из долгов, а Эммануил знал цену каждому талеру и не собирался приносить свой трудно нажитый достаток в жертву сомнительному сыновнему долгу.
«Искусство фуги» увидело свет через два года. На том кончились и хлопоты Эммануила по отцовскому музыкальному наследству. Покупателей нашлось лишь на десяток экземпляров, и, дабы покрыть расходы, Эммануил продал медные доски по цене металла – на вес. Анна Магдалена не могла остановить пасынка, к этому времени она тихо угасала в доме призрения.
Зато Эммануил сохранил ноты отца, доставшиеся ему при разделе, не то что бродяга Фридеман, беспечно разбазаривший и растерявший большую часть своей доли. А ведь он не меньше брата чтил отца, но оба не могли подняться над временем, отвергшим старого Баха.
Иоганна Себастьяна забыли настолько основательно, что стали путать с другими членами рода и семьи, его черты вписывали в некий общий портрет полулегендарного музыкального кудесника, что заставлял звучать давно обезголосевшие органы, завораживал музыкой зверей и птиц, исцелял недуги. Этот граф Калиостро от музыки не имел никакого отношения к создателю «Страстей по Матфею», «Бранденбургских концертов», «Искусства фуги», «Клавирных упражнений». И Великим Бахом стал-таки в глазах современников одаренный и трудолюбивый Эммануил, который с достоинством нес это звание. Дебошир, пьяница и бродяга Фридеман, растерявший в своих бесконечных странствиях все, кроме исполнительского мастерства, спокойно-иронически следил за возвышением Эммануила, довольствуясь славой несостоявшегося гения. Но пожалуй, самым знаменитым из всех Бахов стал младший брат, Иоганн Христиан, так называемый Лондонский Бах, автор популярных опер. Он плохо помнил отца, был безразличен к его музыке и пренебрежительно называл «старым париком».
Непроглядная ночь поглотила Иоганна Себастьяна, и казалось, навсегда...
* * *
В самом начале девятнадцатого века тонкий голос безвестного геттингенского профессора Форкеля назвал Баха «гордостью нации». И никому не пришло на ум, что бессмертие робко постучало в наглухо забитую дверь. Форкель не унимался. Он выпустил небольшую, чрезвычайно ценную по сведениям книжечку о Бахе – первую биографию композитора. Но разве по силам было бедному Форкелю сдвинуть глыбу человеческого равнодушия? Чтобы вернуть в мир гения, нужен другой гений. И он нашелся. Рысьи глаза двадцатилетнего юноши Феликса Мендельсона-Бартольди высмотрели жемчужину в музыкальной завали прошлого – «Страсти по Матфею».
11 марта 1829 года тонкая рука сидящего за роялем Мендельсона (он дирижировал, согласно традиции берлинской Певческой академии, сидя за роялем, боком к публике) подала знак хору, и спали чары векового забвения. Великий Бах вернулся в мир, и начался новый отсчет музыкального времени.
В начале нашего столетия другой высокоодаренный молодой человек, эльзасец родом, сочетавший в своей личности немецкую мечтательность с французским рационализмом, философ, богослов, органист, написал замечательную книгу об Иоганне Себастьяне Бахе. Его звали Альберт Швейцер. И, создав эту удивительную по глубине и проникновенности для тридцатилетнего человека книгу, трогательно притворившись в ней бесстрастным исследователем, строгим, не поддающимся увлечению ученым-педантом, когда вся душа его трепетала от восторга перед объектом исследования, он устыдился вторичности своего дела – рыбка-паразит в акульей челюсти. Он бросил кафедру, блестяще начатую карьеру, отринул все заманчивые предложения, уселся на студенческую скамью и принялся зубрить мучительную, как зубная боль, медицинскую латынь. Зная, что ему не по плечу творческий подвиг, достойный Баха, он решил подняться до него живым деянием и, выпущенный врачом, уехал в африканские тропики лечить туземцев, вымирающих от сонной болезни, проказы и туберкулеза. Уехал на всю жизнь. Вот так аукнулось гулким стоном органных труб в глубине восемнадцатого века и откликнулось в наше время великим подвижничеством...