— Ах, друг мой, откуда мне знать, что в мире творится? С Лейпцигом, думаю, уладим, постараюсь помочь. Но вот какое дело: не съездишь ли пока в Гамбург? Надо использовать материал о наводнении. Есть сигналы, что опять мелкий люд надули, и сигналы серьезные. На летучке я напомнил, что ты из Гамбурга, и мы решили послать тебя. Жаль, разыскали только сегодня. Не удивляйся, все уже готово, нужна лишь фотография для паспорта, можешь ехать скорым завтра утром.
— Вы умницы! — воскликнул Роберт и повесил трубку.
Он уложил чемоданчик и позвонил Вере. Она огорчилась — придется вставать раньше, самой топить и за покупками бегать да четыре вечера провести в одиночестве, к тому же еще беспокоиться за своего благоверного.
— Смотри не попадайся там, а то еще посадят.
Роберту пришлось все же немало побегать, и спал он неспокойно, хоть уверял себя, что: случиться ничего не может и придраться им не к чему, но он слишком хорошо знал, как бывает в том краю, который был когда-то его родиной.
Фонари на набережной Шиффбауэрдамм еще горели, когда поезд отошел от вокзала. Роберт, стоя у окна, сонными глазами смотрел на улицы и на беспокойных чаек на Шпрее, пока какой-то дом возле моста на Луизенштрассе не заслонил ему вид. Окна клиники «Шарите» уже светились. Там подымаются спозаранку, подумал Роберт, надо перестелить постели, измерить температуру: «Ах, сестра, я так плохо спал этой ночью!..»
Университет, граница, стена{6}. Четырнадцать лет назад Роберт впервые переехал эту границу, но в те времена ее видно не было, она была условной, бесплотной, и он рассмеялся, когда в городской электричке ему объяснили, что они сейчас пересекли границу, границу между советским и английским секторами города Берлина. Какая же это граница для человека, который вернулся домой из чужой страны, из плена, домой, в Германию, а не в советский или английский сектор? Разве понимали люди, пересекавшие эту границу, словно меловую черту, разве понимали они, что такое граница!
Вот на Одере это граница — между пленом и свободой, между мальчишкой с винтовкой и взрослым человеком с чемоданчиком; но для воображаемой линии, пересекающей огромный город с людьми одинаковой национальности по ту и по эту сторону, для такой линии надо побыстрее найти более подходящее наименование. Граница — это нечто совсем иное, вот как у Гейне:
И лишь границу я увидал,
Так сладостно и больно
Забилось сердце. И, что таить, —
Я прослезился невольно.
[3] Тогда, за три дня до рождества сорок восьмого года, Роберт отнюдь не прослезился, во всяком случае, не здесь, в центре Берлина, между Фридрихштрассе и Лертским вокзалом. И на Одере глаза его тоже оставались сухими, хотя, как переехали мост перед Франкфуртом, внутри у него все-таки что-то дрогнуло: вот ты и дома, брат, понимаешь? Ну, как тебе тут? Хорошо ему было, отлично, и даже тыквенная похлебка в карантинном лагере не испортила ему настроения, и поезд с выбитыми стеклами из Франкфурта в Берлин, и руготня в переполненных вагонах, и шутки про Хеннеке{7}, и намеки окружающих, что вот, мол, конец его привольной лагерной жизни без норм и сверхсмен, и уж меньше всего их дурацкие замечания о том, что, миновав вон ту речную пристань, они переехали границу.
Теперь все было иначе. Теперь он научился смотреть в корень, видеть то, чего в те дни видеть не мог. Здесь действительно проходила граница. И дело было вовсе не в реке и не в стене, дело было в различии между тем, что совершается и что уходит в прошлое, что зарождается и развивается по ту и по эту сторону границы. И если была теперь причина прослезиться невольно, то причиной этой была граница, перерезающая Берлин.
Лертский вокзал, склады, Дом конгрессов, бойня, вот пролетела близко Колонна Победы, а далеко за ней видны Бранденбургские ворота, дворец Бельвю, Ганзейский квартал — знаменитые здания финна Аалто{8} и немца Гропиуса{9}, улица 17 июня — сразу в памяти костры из книг и бестии-комендантши, еще раз совсем близко Колонна Победы, еще раз совсем далеко Бранденбургские ворота, и Красная Ратуша за ними, и, правда — путь с Востока на Запад; путь из завтрашнего дня через сегодняшний во вчерашний, и наоборот, Технический университет, вольеры с медведями и обезьяны в клетках, и вот уже станция городской электрички «Зоологический сад»{10}.
В купе Роберта вошли четыре пожилые дамы. Их провожала пятая дама и молодой человек в черном. Роберту пришлось давать справки, не дует ли из окна и работает ли отопление; выяснилось, что для их багажа не хватает сеток, а цветы… куда же поставить эти прелестные букеты?
Роберт сбежал от них на перрон; купленная в киоске «Вельт» сообщала о новой фазе европейского движения за единство, а «Франкфуртер альгемайне» — о настораживающих нотках в последней речи британского премьера; «Зольдатенцайтунг» напоминала о солдатских могилах на Волхове, а «Бильд» тревожилась о счастье Фары Диба. Наводнение, по всей видимости, затерялось где-то на вкладных полосах. Роберт купил «Шпигель» и, заглянув в купе, где четыре старые дамы угощали друг друга апельсинами и печеньем, отправился в вагон-ресторан{11}.
Он недолго сидел за столиком один. Господин в очках небрежно осведомился, свободно ли место рядом, уселся и тотчас объявил, что Роберт ему симпатичен.
— Утром, в семь, — ветчина, сыр, яйца, завтрак в английском стиле, что ж, вы умеете жить, а значит, не можете быть дурным человеком. Завтракай, как король, обедай, как крестьянин, ужинай, как нищий, — проживешь сто двадцать лет. А между делом съедай горсточку чернослива — и оставь заботы о функциях своего организма, — он сохраняет молодость и бодрость. Вы сочтете это за шутку, однако же я говорю совершенно серьезно, я убежден в этом, и это убеждение составляет содержание всей моей жизни. Вы удивлены, вы отодвигаетесь от меня и хотите позвать официанта. Не нужно. Все в порядке — и со мной и с черносливом. Знаете ли, была на свете книга какой-то американки, Бетси, или Дороти, или Кэтрин такой-то, имя ничего не говорит, книга называлась «Яйцо и я», она имела неслыханный успех, в ней действительно речь шла только о яйцах и об этой Бетси. Видите ли, такую книгу мог бы написать и я, однако не «Яйцо и я», а «Слива и я», «Чернослив и я». Сейчас мне точно известно, о чем вы думаете: вот прилип, думаете вы. Не спорьте, я по глазам вижу, но не беспокойтесь, я не обижаюсь. Кто не имеет дела с черносливом, должен именно так думать, должен, обязан и, уж конечно, может. Но кто имеет с ним дело, тот мыслит иначе. Вот люди болтают об ананасе, но против настоящей сливы ананас чистый блеф, целлюлоза с сахарной водой, ловко обстряпанный кактус, кинофрукт, что я говорю — фрукт, киноовощ, стоит где-то после дыни. Вы едали дыню? Если нет, так не советую; если да, так и говорить не о чем. Не годится она для нас, немцев, не предназначена нам. Более подходит восточным и южным народам, с совсем другой нижней челюстью. Попробуйте вы, у вас сок побежит за ворот. Иное дело — слива. Будто нарочно для рта уродилась, форма — на радость потребителю. Вы можете возразить: а ядрышко? Ядрышко мешает, куда его деть, вот вопрос. Но я отвечу: это проблема мнимая, ее не существует. Сколько мы над ней пыхтели, мы, коммерсанты, но без глубокого психологического анализа мы бы, по всей вероятности, до сих пор не одолели это ядрышко. Проверьте себя, какие ассоциации вызывает у вас слово «ядро». Только весьма приятные и полезные понятия. «Ядровый» — превосходное, абсолютно положительное слово, как приятно похрустывает оно на зубах, это слово, и вот еще одно — «ядреный», одно из прекраснейших слов нашего родного языка. Вы сразу видите эдакого ядреного парня, проводника в тирольских горах, нос с горбинкой, задубевшая кожа. Быть может, вам милее не горы, а море? Тогда представьте себе море и обветренного морского волка, ядреного, со здоровенными кулачищами, и пронзительный крик чаек, и песню: «Пена, как снежные хлопья, летит до небес», и бравого рулевого Джона Мейнарда, и другого героя — Ника Рандерса. Целая галерея героических образов встает перед нами при слове «ядреный». А сочетание «ядровый немец» разве случайное? Вы же не думаете этого, языку ведь не свойственна слепая любовь, он осмысленно избирает свои привязанности. А «ядровый немец» — здорово сказано, лучше не придумаешь. Господи боже мой, сколько возникает у нас при этом представлений: Бисмарк, Барбаросса, Лангемарк{12}, «фольксваген», Лили Марлен, Скагеррак и Петра Краузе{13}, Карл Великий, несмотря на Видукинда{14}, ведь тот ошибался, он трагичен, как у Вагнера, и Вагнера мы тоже поставим в этот ряд. Фауст, конечно же, Фауст, и немецкая марка, и клеймо «Made in Germany», и Кёльнский собор, битва при Танненберге{15} и битва в Тевтобургском лесу{16}, братья Гримм и Людвиг Эрхард{17}, последний, правда, зависит от вкуса, тут уж экономика замешана, можно его и опустить, но остальное все немецкое, истинно немецкое, «ядровое» так сказать, и этого у нас никто не отнимет. Возвращаясь к началу нашего разговора, скажу: в итоге ничего отрицательного в слове «ядро» вообще нет, стало быть, с ядром можно справиться. Кое-кто намеревался вывести сливу без косточек, все нынче возможно, апельсины такие уже давно вывели, однако — мы отказались: ядро ведь вещь положительная, стало быть, оставим его. Трудности нашего дела в другом, и с помощью психологии вы быстро догадаетесь, в чем именно. Что представляет себе обыватель, услышав слово «чернослив»? Да все, что мешает продаже. Нечто высохшее, сморщенное, вялое, на ум обывателю приходят старые девы и кое-что весьма неприятное: мысли о запоре, ибо чернослив — вернейшее против него средство. Еще несколько лет назад вы могли наблюдать, как смущенно покупали женщины пакетик чернослива. Вот и попробуйте его продать. Тут уж без психологии не обойтись. Чернослив потребовал новой рекламы: юность, свежесть, необремененность, продвижение по службе, легкость, перспективы, солнечное тепло. Стоило громадных денег, зато теперь чернослив обрел совсем иной образ. И хорошо продается. Но все равно, надо быть все время начеку. Возьмем, к примеру, такой случай: один из наших гамбургских складов затопило, я не жалуюсь, многим залило в те дни подвалы, ничего не поделаешь, высшие силы, всему есть свой предел. Отправился я туда — десять дней назад дело было, — жуть, что там творилось, но войти в склад я смог, собственными глазами оценить беду, так вот, вхожу я и что же вижу? Вижу — молодой человек, резиновые сапоги, лампа-вспышка, одним словом, фоторепортер. Кладовщик ему открыл, и мальчик не жалел пленки. Я было подумал: что ж, пусть люди посмотрят, какая нас постигла беда, разбухших коров и перины в канавах уже показывали по телевизору и в газетах, а о нас, коммерсантах, ни слова, так почему бы и нет? Но потом я представил себе эти фотографии — и вы тоже, пожалуйста, представьте: огромное помещение полно грязной воды, а в воде… что это плавает там? Чернослив, да-да, чернослив, все рябит от черных точек в коричневой тине, в помине нет ни свежести, ни солнца, перед вами картина бедствия, а это не продается. Такое фото разрушило бы с трудом созданное нами представление о черносливе и подтвердило бы отвратительные подозрения, которые вечно к нам питают. Поглядит, поглядит какой-нибудь отец семейства на фото и скажет жене: «Слушай-ка, Фрида, чтобы ни одной черносливины в ближайшие полгода в доме не было. Гляди, вон на фото они плавают, держу пари, эти ловкачи выловят их, еще раз просушат, а нам эту дрянь есть. От них всего можно ожидать. И вообще, что ты нашла в этом черносливе, я еще в детстве его терпеть не мог». В подобной ситуации вспоминаются именно старые привычки. И наши усилия полетят ко всем чертям. Что же мне оставалось делать? Я купил у мальчика пленку, все равно нужно для страховки, и говорю ему: «Сходите, молодой человек, на склад к Хёку и Хукеру, воды там не меньше, и катастрофа не меньше, а фотографировать легче. У них-то ананасы, бананы, те куда заметнее на снимке, чем наши крошечные сливы». Он так и сделал, милый мальчик, я позже сам видел снимки в газетах и скажу вам: даже будь я хорошего мнения об ананасах, с того дня изменил бы его. Жутко было смотреть на эти фрукты-овощи в маслянистой воде, просто каша из ананасов… Выпьете рюмочку? Не помешает после плотного завтрака. Может, сливовую настойку или сливовицу? Господин официант!