«Прошу прощения, — сказал он, — нет ли у вас фотоаппарата?»
«Есть», — ответил я и подумал: что же дальше?
«Хочу только спросить, — сказал он, — вы не щелкнете?»
«Сейчас? — удивился я. — Кого?»
Он глянул в хмурое небо и кивнул, точно показывая, что понимает — да, время неподходящее, — но заявил очень решительно:
«Нужно обязательно сегодня. Нынче у нас, понимаете ли, золотая свадьба!»
Я горячо поздравил его. С достоинством приняв поздравления, он дал свой адрес: Хагебуттенштиг, четыре, и отправился к гостям, а я за аппаратом.
У меня на пленке оставалось еще десять кадров, и я готов был благодарить старика. На аппарат я долго копил деньги и приобрел его с великой радостью, но уже с середины первой пленки не знал, что запечатлеть своей машинкой: домишко, в котором я жил, и опять домишко, и мою хозяйку, это мне быстро прискучило. И вдруг — золотая свадьба, вот настоящая проверка, настоящее испытание, настоящий экзамен! Забавно, но мысленно я видел не отдельные кадры, нет, мысленно я видел портретные и бытовые фотоэтюды, создавал композиции, композиции из света и тени; я желал создать картину в рембрандтовской манере, это будет лучший портрет года, я назову его «Человек на золотой свадьбе», и еще я задумал кое-что в манере Брейгеля, перед моим мысленным взором громоздилась гора кренделей, я видел внуков, жрущих сосиски, и дюжину упившихся племянниц.
Увы, свадьба оказалась жалким зрелищем. «Золотая» невеста, видимо, приложила еще больше усилий, чтобы принарядиться, и, пожалуй, столь же безуспешно, что и «золотой» жених. Может, я несправедлив, но ее чисто умытое лицо так бросалось в глаза, словно обычно она не слишком-то старательно умывалась. А платье она наверняка не стирала с незапамятных времен, что было заметно, несмотря на его черный цвет. Нет, не стану приукрашивать: я сразу понял — они не просто бедняки, они люди опустившиеся. Запах вермута исходил не только от единственной бутылки и двух недопитых рюмок, а скатерть покрылась пятнами не сегодня; когда же я снял абажур, чтобы дать больше света, то всколыхнул пыль, покой которой не нарушали по крайней мере со дня серебряной свадьбы.
Жених и невеста сидели в одиночестве, не заметно было и следов побывавших гостей, да и писем как будто не пришло, к липкому несессеру на комоде прислонились две открытки, одна из Пизы, другая из Цигенхальса под Берлином, они пожелтели, и на каждой три из четырех уголков загнулись.
«А вот и фотограф», — сказал жених, когда я вошел в комнату, и мне показалось, что в его сообщении прозвучали нотки триумфа.
Женщина кивнула и водрузила на голову серебряный свадебный обруч.
«Ведь не видно будет, — спросила она, — золотой он или серебряный? На карточке не видно будет?»
Я усердно возился с аппаратом и с лампами, страстно мечтая поскорее вернуться к своей милой политэкономии. Я наплевал на Рембрандта и Брейгеля, на все и всякие художественные композиции, я щелкал и щелкал, как только жених и невеста уселись на стулья. На снимках потом трудно было что-либо разобрать, на одном еле видна женщина, она как раз поправляет украшение на голове. Она тогда сказала: «Обруч еще от прошлого торжества. Таким, как мы, золото не по зубам. Нет, не по зубам, да еще в этом государстве!»
Что сказали они о фотографиях, я не знаю, я бросил им все снимки в ящик у калитки; меня воротило от их брюзжания, от идиотских слов о нашем государстве, но главное — я ушел, чувствуя, что меня здорово надули или по крайней мере за мой счет довели до конца старый спор, какую-то руготню, у которой в этот день тоже был золотой юбилей, уходя, я услышал в тамбуре, как старик сказал: «А ну говори, у кого ничего путного не выходит?» И она ответила: «Да я разве что говорю? Только одно скажу: раз в пятьдесят лет, поди, маловато!»
Словно опасаясь, что над историей посмеются или, чего доброго, начнут ее обсуждать, статс-секретарь поднялся, произнеся последние слова, и все настроились было на вторую половину обхода, но тут этот чудак еще раз остановился и добавил:
— Кто знает, что это были за люди?
Нет, в конце подобной истории говорить такие слова Давиду Гроту никак было бы нельзя! Он тут же воскликнул бы: «Ну а почему он этого не узнал? Почему не докопался до сути! Почему не искал ответа, если считал, что ответ заслуживает внимания? Уму непостижимо: встретить загадку и преспокойно засесть за политэкономию! Велика ученость: разгадывать буковки, а не людей! Я бы лежал и лежал под окнами золотых молодоженов, пока не уяснил себе всей картины с малейшими деталями: с серебряным обручем и открыткой из Пизы, вермутовым зловонием и государством, в котором позолоченные безделки иным не по зубам. От таких историй у меня нутро переворачивается. Я бы этим потасканным Филемону и Бавкиде фотографии по одной носил да выспрашивал бы все подробности, вплоть до первого свадебного пира, я бы… Боже, вот досада-то!»
Давид и впрямь так поступил бы, его и впрямь душила досада, что упущена блестящая возможность напасть на след людей, на след человека.
— Наш журнал не просто иллюстрированный листок, — изрекал Давид в торжественные минуты. — Долг нашего еженедельника — внести свой вклад в человеческую историю, а история рассказывает не только «что произошло», она объясняет и «почему это произошло», иначе она гроша ломаного не стоит. И наш журнал гроша ломаного не будет стоить, если не ответит «почему», а вы как журналисты ни черта не будете стоить, если не станете гоняться за этим «почему», как министр финансов за справкой об уплате налогов.
Горячность, с которой Давид отстаивал свое мнение, едва приступив к работе, была рождена догадкой, что ему окажут сопротивление, и горячность его, когда в позднейшее время разговор заходил на эту тему, не уменьшалась именно потому, что он твердо знал теперь то, чего раньше только опасался: одно дело наметить это «почему» в программе действий и совсем другое — осуществить намеченную программу.
Помимо существующей журналистской традиции, согласно которой иллюстрированный журнал отвечает своей задаче, представляя текущие события в иллюстрациях и лишь давая к ним подписи, дабы предотвратить заблуждения читателя, — Давид охотно приводил как классический пример подобных разъяснительных комментариев подпись под фотографией двух высокопоставленных лиц, облик которых соблазнил не одну сотню художников на дружеские шаржи, обстоятельство, не послужившее, однако, редактору достаточным основанием отказаться от подписи, гласившей: «Император Эфиопии Хайле Селассие (слева) беседует с вдовой американского президента миссис Элеонорой Рузвельт (справа)», — итак, помимо семейных распрей между фоторепортерами и просто репортерами, Давиду случалось порой испытывать и на более высоком уровне куда более резкое и мощное сопротивление показу этого «почему». Но споры на таком уровне уводили стороны далеко от вопросов техники и экономии места на полосе, они вели в сферы основных принципов, а в спорах о принципах увядал юмор, исходя из них, зачастую запрещалось не только иллюстрированное «почему», запрещалось публиковать также иллюстрированные «что», голый факт, фотографию, изображение этого факта, ибо следствием такой публикации было бы не разъяснение, а полное смятение читателя.
Пример тому «дело ЗАКОПЕ», которое не расскажешь в двух словах, как анекдот с императором Хайле Селассие слева и миссис Рузвельт справа, над ним не посмеешься так, о нем и не поспоришь. Здесь речь пойдет о попытке переворота и одновременно курьезе. Об экономическом путче и одновременно о курьезе. Окончилась эта история как драма, протекала как сатирический рассказ Ильфа и Петрова, а началась почти как старая добрая сказка, она началась с дедушки Киста.
Жил-был в чудесном городе Берлине дедушка Рихард Кист, железнодорожник. Всю жизнь он был трудолюбивым человеком и, когда вышел на пенсию, все свои помыслы направил на отдых, твердо зная: это заслуженный отдых. Он прожил шестьдесят пять зим, из них сорок зим водил по заснеженным путям поезда, груженные картофелем и углем, цементом и клетками с курами, книгами, деталями машин и консервами, вагоны с отдыхающими, учащимися профессиональных школ, родственниками, едущими на похороны, солдатами и распевающими девицами, он устанавливал централизованные посты и подбивал щебенкой полотно железной дороги, он продавал билеты и пробивал их, проходя контролером по переполненным поездам, однажды при формировании состава ему оторвало два пальца левой руки, как-то, ночуя в общежитии в Позене, он потерял свой бумажник, а в партизанском лесу у Компьена — шестнадцать вагонов с крадеными ценностями из Бреста, и вот он вышел на пенсию, на заслу-у-у-женный о-о-отдых.