— Эй ты, встань и скажи, как тебя зовут.
— Давид Грот, — сказал Давид.
— Верно, мой Возлюбленный, так тебя зовут, и скажи нам, что поделывает твой папаша в настоящее время?
— Он работает, — ответил Давид.
— Ого, еще как! — подтвердил человек по имени Кастен.
Вильгельм Грот не собирался ни ловчить, ни тем более подлизываться, когда крестил сына именем своего хозяина; он надеялся на подарок и на благорасположение; не получи он подарка или окажись подарок куда меньше, чем оказался на деле, Вильгельм Грот не обиделся бы — один человек предполагает, а другие располагают, у господина Блументаля были свои заботы и свои причуды, как у каждого человека, к тому же Давид в любом случае прекрасное имя. Вильгельм Грот не помчался также в суд, воздевая руки к небесам и разрывая на себе одежды, он хотел только изложить свои соображения, это казалось ему необходимым, ибо в газетах напечатаны были соображения, которые он считал ложными.
Конечно же, Вильгельм Грот понимал всю несправедливость постигшей его кары, но он знал, что еще более несправедливые кары постигали и постигли господина Блументаля — его смерть и все, что затем воспоследовало, — и потому не потерял головы и присутствия духа, когда показания в пользу мертвого Блументаля вызвали на него адов огонь брани и обеспечили ему место на нарах в кромешном аду концлагеря. Он умел водить машину, тогда это умели делать еще очень немногие; вот он и выдержал.
Он не слишком-то тревожился за свою жену; она всегда отличалась боязливостью, и потому ее не так уж ошеломила беда, которая обрушилась на них: она тоже выдержит, считал он.
Только мысль о мальчике не давала Вильгельму Гроту покоя. Мальчик был такой маленький, и город, в котором он как раз теперь пошел в школу, тоже такой маленький, такой маленький, что даже перелом ноги служил темой пересудов; мальчонке, отец которого ломает горб в далекой каменоломне из-за истории с евреем, сумеют испортить жизнь. О Давид, меньший сын…
Но Давид тоже выдержал. Ему улыбнулось счастье, счастье понять, кто его истинный враг. Человек по имени Кастен, учитель Давида, хоть и был пакостник, но отношения с ним упрощались его глупостью. Он ни черта не смыслил в стратегии блоков и союзов; он разил не целясь, слепо, и потому ранил не одного только ученика Грота; так обнаруживались его слабые места, и замечал их не только Давид. Болезненно властолюбивый Кастен желал полного подчинения, но по дурости отводил в своих репрессивных действиях главную роль Давиду и оттого очень скоро обратил свой класс во вражеское войско, войско с многоопытным, ибо неоднократно битым, полководцем.
Когда Вильгельм Грот вернулся из лагеря, а его отпустили через два года, как усвоившего надлежащую науку, он нашел жену, которая, как это ни странно, держалась куда увереннее, чем раньше, — ведь страх ее оправдался, — и мальчугана, за которого ему нечего было опасаться. Учился мальчик хорошо, не слишком усердно, зато был неуязвим, по крайней мере в том, что зависело от него самого; не очень сильный, но быстрый и находчивый, хотя нельзя сказать, чтоб благонравный, он, встречая отца, проявил радость не слишком бурную, но проявил, немногословную, надежную, что и придало Вильгельму Гроту твердости духа.
Он стал водителем грузовика на цементном заводе и о господине Блументале больше не проронил ни слова; ему запрещено, отвечал он, если его спрашивали, господин Блументаль причастен к той работе, которой он, Вильгельм Грот, занимался два прошедших года и о которой обязался молчать, да, письменно обязался. «Стало быть, не будем об этом, кому охота слушать истории, если концовку нежданно-негаданно оборвут, и кому охота такие истории рассказывать? Только не мне».
Так он сказал и брату Герману, когда тот, переодевшись в штатское, однажды поздним вечером пробрался к нему, до смешного для военного человека, напуганный. Позднее Вильгельм Грот не раз спрашивал себя, правильно ли он поступил. Из сбивчивого и путаного рассказа Германа выходило, что он тоже хлебнул лиха, быть бы ему обер-фельдфебелем, если бы не тот суд и не брат в каменоломнях, а не окажись, на счастье, его полковым командиром граф Ранцау, пришлось бы ему вернуться к жестянщику. Для графа и полковника депутат Вольтер, управляющий городской живодерней, значил так же мало, как и еврейский торгаш зубными коронками, а мундиры, какие не значились в учебнике Рейберта или в справочнике Кнётеля, он почитал штатским тряпьем, они вызывали у него лишь омерзение; точно так же относился он и к коричневому мундиру, в коем живодер Вольтер явился в суд. Граф дал понять своему фельдфебелю, что контактов с членами семьи, замешанными в процессе, следует избегать, и вновь отрядил его муштровать рекрутов.
Если Герман Грот тем не менее однажды вечером оказался у дверей брата, так потому, что по-своему, нескладно, но любил Давида, и повидать хотел именно его, не столько брата, вечного насмешника, и уж тем более не свою невестку: ее всегдашние страхи наводили на него тоску, вдобавок она вечно ему выговаривала за лихие фортели и веселые забавы, какие он затевал с Давидом.
Ну разве не весело было, когда, упрятав под пальто полуторагодовалого парня, он сел на свой «триумф» и помчал вокруг Ратцебурга, сделал круг радиусом в тридцать километров, которые обратились в двести километров по Шлезвиг-Гольштейну и Мекленбургу, а кончилось все, непонятно почему, скандалом с невесткой? А разве не славный был фортель, когда он сгонял с Давидом в молочное хозяйство неподалеку от Мёльна, где они до отвала наелись сыру с тмином, почти два килограмма умяли? Давид, правда, едва-едва осилил полкило, и все удовольствие гроша не стоило — сын молочника был рекрутом у Германа Грота. А вот еще фортель, когда в лесу под Зегебергом унтер-офицер Грот очень удачно показал племяннику, как рвутся ручные гранаты, если их швырять в ельник, — ну разве не веселая вышла забава? Невестке и невдомек, как ему пришлось ловчить, чтобы припрятать две гранаты, но он пошел на риск, а все ради Давида, очень уж тот славно смеялся.
Невестке невдомек, чем он рисковал, идя к ним, когда Вильгельма только-только выпустили из концлагеря, ну конечно, ему хотелось взглянуть на парнишку, спать малец может всю жизнь, а дядя Герман навряд ли проведет с ним всю жизнь, дядя Герман солдат, и уж когда-нибудь они такой фортель выкинут, что грохоту будет больше, чем от двух гранат в зегебергском лесу.
Он поднял Давида из кровати, подарил ему два портрета — один Иммельмана, другой Рихтхофена, — спросил, не поесть ли им еще разок лакомого тминного сыру, а потом безо всякого удовольствия посидел минутку с братом и невесткой в гостиной.
— Чего они там с вами выделывали, в этом, как у нас говорят, концертлагере? — спросил он, косясь на часы.
— Э, сам знаешь, — ответил брат, — с утра до ночи концерты, а нам в них нет надобности.
Вильгельм повторил Герману свои слова об историях без концовок, которые нет охоты ни рассказывать, ни слушать, и фельдфебель Герман Грот потихоньку убрался из дома. С годами, когда могила Давида Блументаля поросла травой, а воспоминания о каменоломне рассеялись как дым, Герман Грот стал заходить чаще и всякий раз приносил Давиду картинки или памятки, а то даже книги, и вся эта писанина давала кучу сведений об артиллерийских наблюдателях, Гинденбурге, гинденбургских свечах{109}, неприкосновенном запасе, о Шмен-де-Дам{110} и о городе Джибути, о сапе и сохраняемости горохового супа с колбасой, о стертых солдатских ногах, о генеральном штабе, гимнастических стенках и военных почестях.
Когда дядя Герман приходил в гости, Гроты от него узнавали об условиях получения знака отличия за стрельбу, о неумело завернутых портянках как источнике губительных болезней, о связи между стальными касками и ранним облысением, о славе, осеняющей полк Ранцау, и о солдатских правилах приличия, которые выражаются, например, в том, что военный человек никогда не сложит однажды использованный носовой платок.