Это только история, всего один из двадцати толстых томов Брокгауза, если же тебе непременно нужен был диплом, то настоятельно рекомендовалось заглядывать и в остальные девятнадцать.
По мне, и без диплома можно прожить, в конце-то концов, жил и работал я все эти годы без него, так нет, имеется постановление, и вот тебя тащат на галеры — discere necesse est[16].
В этой стране царит диктатура. Мы стонем под диктаторским режимом науки. Здесь пытают настольной лампой. Деспотия заталкивает нас в бездну премудрости. А прессом ей служит пресса. Недаром говорится: где ученье, там мученье. Теория есть практика здешнего террора. Наши цепи куют ученые. Педагоги караулят каждый наш шаг. Профессора — наши тюремщики. Мы заперты в клетки собственного мозга. Нам приказано мыслить! У нас оккупированная кибернетикой зона. У нас единый лагерь тишины: тише, папа учится, еще тише, мама тоже! Ну ладно, я покорился, теперь я главный с университетским дипломом, но чую неладное — министру без кандидатской не обойтись.
Вот хотя бы поэтому я не хочу быть министром, да и неспособен я на это. Мне сорок лет, иной раз приходится прилагать усилие — дважды перечитывать одну и ту же фразу, хотя, если говорить только о времени, от возраста мудрости меня отделяют еще тридцать лет. Бог ты мой, неужто в этой стране никакое дело нельзя тихо-мирно довести до конца? В прежние времена ты начинал учителем и кончал учителем, но каким! Немного сноровки, и ты в молодые годы становился мастером-столяром, и надгробие твое украшала надпись: мастер-столяр. Зато уж какой мастер! Человек начинал вагоновожатым и оставался вагоновожатым. Зато как он водил трамвай! А нынче боишься повстречать друга через три года: как, ты все еще вагоновожатый? Понятно: техник службы движения — вот минимум, которого от тебя ожидают. У нас нынче все техники, а ты, почему ты не техник, что с тобой?
А то со мной, что мне сорок, и я только об одной превосходной степени мечтаю: быть главным редактором лучшего иллюстрированного еженедельника в мире. Я мечтаю, если можно так сказать, вглубь, а не ввысь. Знаю, у нас в запасе не так уж много богатств, и этому немногому мне хочется придать как можно большую ценность, хочется обрабатывать уголь до тех пор, пока из него не получится бриллиант. А бриллиант шлифовать до тех пор, пока его не станут рвать друг у друга из рук — от Иркутска до Хьюстона. Без науки тут не обойтись, знаю. Из одинакового количества стали можно получить наковальню или токарный станок; по весу они равны, но не по цене, цена зависит от вложенных знаний и приложенной науки. Позвольте же мне вложить полученные знания и приложить науку! Позвольте мне планомерно извлекать пользу из своего обученного мозга! Оставьте мне «Нойе берлинер рундшау» и избавьте от руководящей должности в масштабе республики.
Разве от меня зависят данные моей биографии, разве моя вина, что они чуть ли не образцово-показательные и располагают вас ко мне? Разве от меня зависит все то положительное после вопросов, что так важно вам и всем нам? Происхождение — пролетарское; возраст — в цвете лет; принадлежность к политической партии — давным-давно член самой передовой партии; награды — всевозможные; профессиональные знания — не подлежат сомнению и достаточно солидные; семейное положение — в полном порядке.
А в полном порядке — это в моем возрасте значит: женат. Женат — значит, если нет других сведений, счастливо женат.
Мое счастье зовется «Фран», оттого что Фран терпеть не может «Франциски». Но что я могу поделать?
Как всегда, во всем виноват дождь. Дождь наводит веселый беспорядок. Дождь углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит едва ли не к любым волосам, но в один прекрасный день ты делаешь открытие — больше всего он подходит к коротким черным и к серым глазам, и объявляешь:
— При такой погоде вы мне нравитесь.
— Очень кстати — дождь, как передавали по радио, затяжной.
Она прошла в угол, к книгам по искусству, а я их ни в грош не ставил. Я читал только романы и воспоминания, стихов не читал никогда, книги с репродукциями наводили на меня ужас. У Гешоннека продавались едва ли не одни романы. Эту девушку я у него раньше не встречал. Левый чулок забрызган, шов, понятно, перекрутился, плащ задрался над коленкой, какой-то беспорядок с пояском.
— Новая клиентка? — спросил я Гешоннека-младшего, косившего на один глаз. Он кивнул, не переставая косить.
Гешоннек-старший клевал носом у прилавка с открытками. Плащ на спине у девицы промок; плечи казались очень широкими — старый трюк: свободное пальто, затянутый пояс. Короткая стрижка тоже старый трюк, шея — нечто нежное-нежное. Низкие каблуки — ну, ей можно, роста хватает, пожалуй, даже с лихвой. Подойду-ка сравню. Терпеть не могу, когда они поглядывают на тебя сверху вниз, и так уж нос задирают.
— А вы, похоже, все еще книжки с картинками любите?
— Как Пикассо.
— Для меня вы чуть-чуть высоковаты, не находите?
— Что же нам делать?
Глаза на одном уровне — еще куда ни шло; серые, ничего особенного, но недурны. Отходя, бормочу с ухмылкой:
— Может, что и надумаю.
Я ждал на улице… Юный Гешоннек проводил ее до дверей и, обнаружив меня, стал косить еще сильнее. Его отец, сидевший за прилавком, очнулся от сна.
Я зашагал рядом с ней.
— Погоду мы уже обсудили?
— Ну, начинайте, — предложила она, — скажите: что за мерзкая погода, да не бойтесь показать свою лихость, чертыхнитесь с хрипотцой — черт, ну и дерьмовая погода.
— Ни за что. О дожде я так не скажу. Я люблю дождь.
— Прошу вас, не надо! — воскликнула она. — Я все заранее знаю: дождь наводит веселый беспорядок, он углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит к моим волосам и тем более к моим глазам, разве я не права?
— В настоящее время замужем?
— Ни в настоящем времени, ни в прошедшем, — ответила она, улыбнувшись мне, и глаза ее взлетели куда-то на уровень карниза.
— Гимназию я не кончал, — буркнул я. — Давид Грот, также ни в прошедшем, ни в настоящем, лет — двадцать пять, редактор, сижу на больничном, сломал три ребра, у меня мотоцикл; вот подсохнет, я вас покатаю.
Когда ребра срослись, а солнце засияло, мы отправились в Ланке. Ее звали Фран, она была фотографом, но поженились мы только через три года, а до того мы надолго разошлись, бесконечно далеко отдалились друг от друга, хотя опять же до того мы раз-другой были так близко друг к другу, что ближе некуда. Это случилось еще прежде, чем мы съездили в Ланке, и прежде еще, чем кончился дождливый день с гешоннековскими книгами.
— Можете зайти ко мне, — разрешила она, — у меня есть банка маминого паштета. Мама живет в Вейслебене.
— Что во всех отношениях прекрасно, — заявил я.
Она тоже была во всех отношениях прекрасна. Порой она прикрывала глаза, но не всякий раз. Порой придерживала язычок, но не всякий раз. Порой лежала недвижно, но далеко не всякий раз. Я едва не утонул в глубине ее глаз и едва не затерялся в чащобе ее волос, никогда еще с такой болью не сжималось мое сердце и не исцелялось с такой быстротой, я от души жалею всех, кто до меня описывал легкий девичий вздох, я знаю с того дня вкус холодной воды, ибо с того же дня знаю, что такое жажда и что такое свобода, знаю, когда и почему все так, а не иначе и быть иначе не может.
— Слушай, — спросил я. — «Фран» родом из американского фильма?
— Нет, из моей родной долины, из Вейслебена, люди там не в ладах со вторым передвижением согласных. Разве можно у нас называться Франциской!
С ней ложного шага не сделать. Ты и подумать о нем не успел, а она уже поступит как подобает, да так, что ты веришь — именно подобным образом намеревался поступить сам.
Она позвала меня к себе, доверила открыть банку паштета, заварила какой-то чудной чай по-вейслебенски, легко болтала, точно соседская девчушка, избавив меня от честолюбивых попыток изъясняться как Хопалонг Касиди или, упаси боже, как юный Вертер, знала кое-что о Гойе, но ровно столько, чтобы не вгонять меня в краску, поцеловала меня, пока я размышлял, дозволено ли это, губы ее еще пахли паштетом, сказала, нет, она не носит рубашек, словно именно от этого у меня перехватило дыхание, рассказала мне, каково ей было, когда это было, доказала, что не утихло то, что уже утихло, дала мне напиться, утолив мою жажду, и ту и эту, и поблагодарила — ох, право же, меня, право же, томила жажда, благодарю. Фран способна была дать счастье, и я до сих пор счастлив, счастлив и сейчас, но все это, видимо, мало интересует высшие инстанции. Или интересует?