Литмир - Электронная Библиотека

– Помню, да. Сейчас я несколько перемещусь. Сейчас.

(Идет. Как будто по лестнице. У него большой дом? Мне, стиралке, не должно быть до этого дела.)

– Эй, Атлант, меня слышно?

– Да, хорошо.

– Расскажи, что ты видишь вокруг?

– Вижу розоватый кафель, его бы помыть! Вижу штору, за ней сейчас женщина, она почему-то кутает себя в полотенце…

– Расскажи, как проходит твой день, обычный день.

– Мой день… Если это будни, во мне что-нибудь да лежит. Потом к нему и еще что-нибудь прибавляется. И я чувствую от этого растущую тяжесть.

– Эта тяжесть тебе приятна?

– М-м-м… Не уверена. Меня гнетет неподвижность. И то, что я никогда не знаю, как долго она продлится…

– Ты желала бы эту ситуацию изменить?

– Да!

(Зачем я это сказала? Что я делаю? Я хочу с ним говорить!)

– Опиши состояние, к которому ты стремишься.

– Я не хочу стоять здесь. Я бы хотела… ну да, я бы хотела стоять в большой прачечной, рядом с такими же, как и я… И чтобы люди приходили… все время разные! Пусть будут даже бомжовые вещи – иногда, почему бы нет? А следом – веселая девчоночья “неделька”, стринги и все такое… И следом залатанная постелька бабушки-старушки…

– Сорочки офисных мальчиков?

– Нет… Нет!

(Почему я это сказала? Из-за Филиппа? Почему он это спросил? Я не хочу обсуждать с ним Филиппа…)

– Вячек, спасибо! У вас, наверное, поздно сейчас… А я уже поняла – кое-что, да, вдруг поняла… Я тоскую по школе – до сих пор. Вот! Проговорила – и полегчало!

– Ты уверена?

– Да… Ты здорово мне помог. Я, правда, не очень еще понимаю, как буду с тобой танцевать… Не заплетутся ли ноги! – вот я уже и улыбаюсь. – А если бы ты сейчас огляделся вокруг, каким предметом себя представил? Але! Ты оглядываешься? Ты здесь?

– Опёнка… сейчас, погоди.

(Как хорошо он это сказал!)

– Вячек, ты в доме? Там кто-то чирикает.

– Я вышел во двор. Погоди, закурю… У нас что-то среднее между задним двором и садом.

– И кто же ты в этом саду?

– Я… э-э… сетка. Вокруг садика у нас… забыл, есть специальное слово.

– Рабица?

– Точно. Я – рабица.

– Расскажи о себе.

– В каком смысле?

– В прямом: ты – рабица.

– Оу, дарлинг… Прости… Лер, не сейчас!

– Почему? Ну пожалуйста!

(Что я делаю? Что-то бестактное, да… Но иначе как я смогу с ним танцевать?)

– Ладно. Только я тезисно. Я – рабица. Я на границе миров. Я разделяю и в то же время соединяю. Там, где граница, – там запрет и его нарушение. Там всегда – диалог… Я – поле напряженного взаимодействия.

(Голос скучный. Ему это не нужно… Сейчас докурит – после затяжки он любит чуть поиграть с сигаретой, пальцы живут своей быстрой жизнью, а сигаретка всегда смотрит пеплом вверх, и шапка растет, растет, – докурит и станет прощаться… Лучше бы я рассказала ему что-нибудь еще из жизни стиральных машин.)

– Ты есть или тебя скорей нет?

– Только я и есть!

(Только он и есть. Надо же! Это потому, что он не хочет быть со мною собой – быть Кайгородовым. А хочет быть мыслящим тростником – как таковым.)

– Я поняла. Ты уже докурил?

– Да. И у меня тут другая линия. Опёнушкина! Мы танцуем вальс. Ты не возражаешь?

– Нет.

– Тогда обнимаю! See you later.

Надо было спросить, что там за птица у них в саду – пела… и продолжает петь вот сейчас, прямо сейчас – в пригороде Торонто, в Западном полушарии. И я ее слышала, слушала… Невероятно! А голос у Вячека как будто осел – словно тесто со временем. Осел и немного подсох.

Интересно, кто у них будет – девочка или мальчик. Ничего про себя – ни полслова. Я не плачу – я промокаю полотенцем лицо, как всегда после душа. Рабица! Это – инфинитив. Я раблю, ты рабишь, Вячек же будет рабиться, сколько хватит сил. Он истинный труженик. Горбится над своей монографией четвертый год, пишет ее по-английски - о том, как мысль превращается в слово, в речевое высказывание (Ксенька по крайней мере так его поняла). И появление в доме нового человечка не только ведь помешает ему в работе, но, возможно, и в чем-то поможет.

Ариадна Васильевна любила вальс “Голубой Дунай”. Играла его на баяне девчонкой сразу после войны, на танцплощадке, в Сокольниках. Там и встретила своего Кайгородова. Он был только с войны. Но она говорила: только что из Европы, подарил мне отрез на платье, патефон, к нему набор дефицитных игл – могла ли я не утратить разум? Ей хотелось быть женственной, вопреки обстоятельствам. Муж был в два раза старше, контуженный, без руки. В тридцать лет оставил ее вдовой, старшей дочери восемь, Вячеку – два… Сначала мыла в суде полы. Потом ее взяли секретарем. У дочки открылся туберкулез… До встречи с Георгием было долгих тринадцать лет выживания, детских Вячековых безумств: то его, пятилетнего, будто кошку, снимали с дерева, на которое он залез (посмотреть телевизор, у них у самих его не было еще долго); восьмилетним он отправился в Крым, в санаторий, проведать сестру, и снимали его уже с поезда где-то за Харьковом; одиннадцатилетним вызвал на дуэль учителя математики за то, что тот на уроке назвал его друга орясиной и дуболомом… Для середины шестидесятых картель, отправленный учителю по всем правилам дуэльного кодекса, был событием из ряда вон. Вячека торжественно исключили из пионеров, а пылкая Ариадна, осмелившаяся за него горячо вступиться (что-то разбив в кабинете директора, кажется, стекло на его столе, шарахнув по нему кулаком), схлопотала письмо на работу, не письмо, обыкновенную кляузу (мы, педсостав школы номер такой-то, выражаем сомнение, что в системе советского правосудия может работать человек, попирающий нормы советской морали), месяца два письма словно не замечали, а потом под надуманным предлогом уволили. И пошла Ариадна опять мыть полы, потом дальний родственник взял ее в ателье, сделал швеей, лекальщицей, наконец закройщицей. В начале семидесятых к ней уже стояла очередь, на первую примерку записывались за месяц. Прождала положенный срок и сестра Георгия Георгиевича. Из-за сложной фигуры число примерок пришлось увеличить – они подружились… Ариадна часто потом говорила: “Судьба всегда приходила ко мне с отрезом в руках”.

А вот что я сделаю: все афоризмы Кайгородовых и Опёнкиных запишу и прочту – вместо напутствия. У меня еще минимум сорок минут. Только сначала прикрою форточку, чтоб не продуло.

Дорогие Ксенечка и Филипп, у нас в школе, в кабинете русского языка и литературы, когда-то висел стенд “МММ”… Это было за много лет до Мавроди… помните, был стишок? “Как говорят в народе, в семье не без мавроди” (улыбнутся? не улыбнутся?)… Ну так вот, ничего общего с этим недоброй памяти “МММ” наш стенд не имел. А расшифровывались три эти буквы так: в Мире Мудрых Мыслей. (С тремя буквами тоже бы поосторожней.) А ведь у каждой семьи, у каждого рода есть собственные крылатые выражения, из поколения в поколение передающиеся. И чтобы поддержать эту традицию…

Надо только сначала послать эсэмэс Ксеньке или Филиппу, нет, все-таки Ксене, чтобы звучал “Голубой Дунай”, папе будет приятно. Вот бы они смогли найти фонограмму… Нет, ноты – ведь будет живая музыка! Какой-то “пир вальтасаровский”, отдающий чем-то вавилонским. Где это? Кажется, в “Двойнике”… Почему-то раннего, “гоголевского” Достоевского Вячек любил сильнее, чем позднего. Да, и в “Двойнике” же (Вячек это потом превратил в поговорку): “поздравления прошли хорошо, а на пожеланиях герой наш запнулся”.

Ничего, запишу все по пунктам. Еще на минутку прилягу, выстрою все в голове и потом запишу. Начну с Ксенькиного прапрапрадеда. Он был купцом и сыном купца. Безусым парнишкой влюбился в еврейскую девушку, бабушка говорила, что из бедной семьи. От девушки уцелело имя – Хана Двойра, потому что она дожила до глубокой старости. А от ее жениха, а потом молодого мужа – ничего, кроме этого вот предания. Отец, их браку, понятно, противившийся, спрашивает у сына: и что ты в своей жидовке нашел? может, она самая красивая? – нет! – может, самая умная? – нет! – может, самая добрая? – нет! – ну так что же тогда? – самая любимая!

12
{"b":"284631","o":1}