— Равным образом можно допустить, — говорю я после краткой паузы, — что у противника найдутся заботы поважнее, чем уничтожение подлодки, потерявшей жало и, следовательно, уже безопасной. В таком случае мы могли бы вернуться во Францию.
— Ради чего? — спрашивает капитан. — Чтобы увидеть ее в руинах?.. Поверьте мне, господин эскулап, что с того момента, когда политика устрашения потерпит крах и мы выпустим ракеты, нас будет окружать совершенно иной, безумный, мир. Наступит апокалипсис, и уже ничто, ничто на свете не будет иметь значения.
…Я давно уже смутно предощущал то, что сказал мне сейчас капитан, только боялся поверить в это. Мы всячески стараемся отогнать от себя любую тягостную для нас мысль, и в этом наше спасение. Жить день за днем в ожидании неотвратимого конца было бы невыносимо. Однако среди ужасов, которыми грозит нам атомная война, страшнее всего не наша собственная смерть, а гибель наших близких, детей и внуков, гибель нашей страны и всей планеты. Homo sapiens, уничтожающий весь свой род и землю, его вскормившую, — что может быть страшнее?
— Верно, — говорит капитан, словно угадав мои мысли. И, помолчав, добавляет — Это верно, мы стоим на краю пропасти. Но с другой стороны, осознание надвигающегося кошмара позволяет нам дать отпор силам зла.
Глава VIII
Как говорит Роклор, в прошлом — велогонщик, на этой неделе мы «выходим на финишную прямую». Впрочем, выражение это мало подходит для ПЛАРБ, которая вовсе не заботится о прямолинейности своего движения. Нетерпение, однако, охватывает всю команду, а уж меня и подавно. Стараясь хоть как-то подстегнуть время, я начинаю составлять медицинский отчет для своего начальства на Базе.
По вечерам, лежа на койке, так и этак прокручивая в голове свой отчет, я пытаюсь одновременно подвести итоги плаванья и в личном плане. Если с профессиональной точки зрения все складывалось хорошо, то в сугубо личном плане меня ожидали сплошные разочарования — я намекаю на упорное молчание моей «невесты». Каждую субботу я ждал от Софи весточки, и всякий раз она обманывала мои ожидания.
И все же я в целом выдержал испытание. Пресловутый «синдром пятой недели» меня не коснулся. Мелкие же срывы бывали довольно регулярно, чаще всего по утрам или после обеда. Я вдруг осознавал жуткую неестественность моего нынешнего положения, мною овладевали изумление и негодование. Я говорил себе: «Господи боже, да что же я делаю здесь, в этой жестянке, на дне морском? Нужно любой ценой вырваться отсюда! И увидеть небо!» После чего минуты две-три меня одолевало дикое желание распахнуть окно, хотя я прекрасно знал, что никаких окон здесь нет и быть не может. Но сама ирреальность бунта — распахнуть окно, вырваться на волю, увидеть небо — понемногу смягчала ирреальность ситуации и примиряла меня с ней. «Что ж, пора надевать хомут», — говорил я себе, совсем как в студенческие годы, когда подходили к концу каникулы.
Всего поразительнее в ремесле подводника — я не раз убеждался в этом за время рейса — чувство собственной значимости на борту. И его не назовешь иллюзорным: им проникнуты все, начиная с инженеров и дипломированных техников, от которых здесь действительно многое зависит, и кончая последним матросом. Сознание того, что ты играешь на корабле важную роль и что от тебя зависят и безопасность и благополучие всей команды, — сознание это не покидает каждого из нас, помогая справиться с самым тяжким из лишений — отсутствием солнца.
Курсант Верделе великолепно сыграл на этой нашей тоске по открытому небу, когда устроил в столовой очередной литературный вечер, на сей раз посвященный творчеству Бодлера. В программу было включено стихотворение в прозе «Чужестранец» — наш командир особенно ценил эту вещь и сам передал чтецу текст. Впрочем, простым чтецом его не назовешь: перед тем как поступить в Национальную административную школу, Верделе изучал основы сценического искусства. Стихи он читал не по бумажке, а декламировал наизусть — сотнями строк. Уже одно это произвело впечатление на слушателей. «Башковитый парень, что и говорить», — высказался о нем Бишон, выражая всеобщее восхищение.
Декламировал Верделе действительно здорово. Когда он дошел до «Чужестранца», особенно до последней фразы, которую произнес просто потрясающе: «Я люблю облака… облака, что проплывают над нами… там, в вышине… волшебные облака», то вся аудитория замерла. Потом все очнулись, бурно захлопали, попросили прочесть «Чужестранца» на «бис», что, разумеется, и было сделано! Двое слушателей протиснулись к исполнителю и попросили переписать для них фразу, столь многое говорившую их сердцам. На следующий день ее повторяло пол-экипажа.
Я лежу и вспоминаю этот вечер, а в коридоре рядом с моей каютой слышатся крики, шум, смех. Со всяческими предосторожностями — быть может, все это нарочно подстроено для того, чтобы выманить меня наружу, — я приоткрываю дверь и выглядываю. Оказывается, оба наших курсанта вместе с Анжелем, Каллонеком и Сент-Эньяном затеяли игру в войну: они обстреливают друг друга из водяных пистолетов, которые протащил на борт Верделе вместе с уймой других забавных штуковин.
Дорогая читательница! Я долго не решался поведать Вам о самой озорной проделке наших юных шалопаев, боясь укрепить Вас в мысли о том — вполне, впрочем, справедливой мысли, — что предоставленные самим себе мужчины способны на ребяческие выходки. В оправдание этих парней скажу лишь, что повседневная жизнь на подлодке весьма смахивает на обстановку в школьных интернатах, так что шалости напрашиваются как бы сами собой.
Среди игрушек, попавших на борт стараниями Верделе, были два плоских резиновых баллончика, соединенные между собой трубочкой. Если приподнять скатерть и подложить один из них под чью-нибудь тарелку, а трубочку провести к себе и накачивать его с помощью второго баллончика, тарелка станет подпрыгивать, приводя в замешательство того, перед кем она стоит.
Но Вы недооценили бы воображение наших курсантов, решив, что они ограничились этим фокусом в чистом виде. Нет, они построили на нем целый сценарий. Будучи посвящен в их секрет, я посоветовал им внести всего лишь одно изменение, избрав жертвой не католика Бекера, как это предполагалось, а Миремона, который оскорбится не столь сильно, как наш благочестивый бородач.
И вот наступает час традиционного воскресного ужина. Один баллончик, с молчаливого согласия Вильгельма, кладется под тарелку Миремона, другим завладевает Верду, прячет его в складках скатерти и принимает жутко серьезный вид.
В промежутке между закусками и мясным блюдом наши курсанты, пользуясь наступившей тишиной, разыгрывают очередную комедию.
— Послушай, Верду, — говорит Верделе, — что ты думаешь делать сегодня вечером?
— Прошвырнусь по Елисейским полям. Может, схожу в кино. Составишь компанию?
— Увы, не могу, у меня свидание в ресторане Фуке.
— Да брось ты, пойдем!
— И не уговаривай. Уж больно потрясная девчонка.
— Тогда познакомь меня с ней.
— Не могу. Я и с родным братом не поделился бы.
— Ну хоть опиши.
— Это можно, — говорит Верделе с плотоядной улыбочкой. — Она высокая, стройная, волосы у нее каштановые, а глаза — зеленые. Груди ее подобны гранатовым яблокам в саду Аллаха всемогущего. Бедра ее широки, пышны и соразмерны. А что касается задка, стоит лишь увидеть, как он плавно колышется перед тобой, и у тебя тут же начинают течь слюнки…
В этот момент рука Верду ныряет под скатерть, тарелка Миремона начинает подпрыгивать, все присутствующие пялят на нее глаза, а сидящий рядом с Миремоном Каллонек негодующе кричит:
— Ну, знаешь ли Миремон, это слишком! Нельзя так распускаться! Следи за собой!
Миремон багровеет, кают-компания содрогается от хохота, я с облегчением вижу, что кеп смеется вместе со всеми. Я боялся, что шутка покажется ему чересчур вольной.
— Ну что взять с таких идиотов! — рычит Миремон.
Сунув руку под скатерть, он извлекает злополучный баллончик и швыряет его в тарелку Верду. Тот вертит игрушку, внимательно ее разглядывает и наконец соболезнующим тоном изрекает: