Обрезание и гермафродитизм
И теперь нам осталось помыслить о малой голове — голове фалла. Вот еще более синкретический человек, чем это являет ребенок: туловище через короткую бычью шею переходит в голову. Причем живет он истинно лишь в редкие минуты, будучи призван свыше, по вдохновению, — как поэт:
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел
(Недаром искусство — сублимация либидо в художественных натурах.) Тогда он растет, принимает вертикальное положение и вздымает гордую голову. А в иное время — влачится, «поникнув гордой головой». Обычай обрезания, распространенный в иудаизме и исламе, — это словно человеку заповедь на всю жизнь: обнажите головы! Снятие крайней плоти — это как скальпирование, как снятие головного убора при входе в храм божий (а весь мир, «свет божий» и есть божий храм). При этом как при рождении обрывается пуповина, связующая нового человека — Антея (должного быть самоходным и самоопорным) с матерью-землей-водой, — так и обрезание есть оттолкновение влагалища, утробы — и извлечение тела человека кверху, возвышение его над землей: чтобы уже не мог спрятаться в ее утробу, вернуться в ее пазуху, а всю жизнь бы жил на воздухе и на свету и на виду — чистосовестно. В то же время этот обряд — создание настоящего мужчины. Ведь у обрезанных мужчин соитие длится дольше. У необрезанных фалл имеет свое собственное микровлагалище в крайней плоти — т. е. таковой сам себе и мужчина и женщина, и когда входит в подлинное влагалище женщины, он и там сообщается с ним не прямо и целиком, а частично, ходя ходуном: входя и выходя из собственной кожи. Этот гермафродитизм необрезанных дает возможность их самоудовлетворения через онанизм. (Гермафродитизм есть и в женщине: в ней тоже есть лобок и маленький фалл — «клитор», но всосанный и потерянный внутри влагалища[33].)
Таким образом, обрезание — это преодоление гермафродитизма, т. е. андрогинности, исконной целостности человека, первого Адама, — и усиление в нем частичности, половинности, пола, чистого мужчины, который сам по себе существовать не может, а нуждается в восполнении другой половиной, дабы составить и вновь воссоздать «плоть едину». Значит, заповедь библейская: «жена и муж да будут плоть едина» — максимально обеспечена заповедью обрезания крайней плоти — примужского влагалища
И ЯЗЫК
Но вернемся к горней голове. Мы остановились на челюстях, зубах и языке. Рот — комплекс женских органов: представляет в голове уровень живота — воды. Рот — влагалище. Язык в нем — фалл проглоченный и усвоенный; только (в отличие от женского малого пениса, клитора, в царственном влагалище) здесь рот и язык друг другу по величине соответствуют и удовлетворяют. Недаром рот сам обеспечивает внеполовое сладострастие: сладко поесть, пососать, облизываться, цокать языком — это все оральное сладострастие? Но оттого и эротическое наслаждение было названо именно как сладострастие, а «сладость» — это то, что знает именно рот, как и вкус (отсюда и «вкушать» блаженство); кстати, вкус художественный — это сублимированная гармония мужского и женского начал в сотворении каждого существа, статуи, картины и т. д
«Язык — медоточив» (извергает сладчайший и тончайший сок: таково молоко из груди — фалла женщины и семя у мужчины)[34], а «твоими бы устами мед пить» — в этих выражениях явно: язык — мужское начало, уста — женское. Недаром и у входа во влагалище располагаются тоже «губы», а в народном сквернословии влагалище — кусается: «Как у милочки моей юбочка резинова, а под юбочкой у ней мышка рот разинула» — частушка такая. Например, Гоголь, в его описаниях яств и вкушаний помещиков в «Мертвы душах», а особенно «Старосветских помещиках», — этот свой оральный тип сладострастия обнаруживает. Дети непрерывно сосут конфеты, сладкое им требуется. А у взрослых русских соитие предваряется пред-«сладострастием» горькой водки
Слово и речь Национальный стиль
Да, но тогда обнаруживается, что речь — недаром женского рода. Слово, вылетевшее из уст, — это женским обманом исторгнутое семя. (Слово недаром названо по-мужски: «не воробей: вылетит — не поймаешь».) Значит, Логос в голове явно дробится на мышление и речь, на ум (что выше, за светом глаз) и на слово (что ниже — во влажной животности рта); ум — мужское, слово — женское. Вот почему сказанное слово — серебро, а молчание — золото, и отчего «Мысль изреченная есть ложь» (Тютчев). А то, что «мысль не пошла в слова» (постоянная мука Достоевского), — это и вечная мука русского мужского духа, который витает сам по себе, отторгнутый от естественного соития, от умерения через эту меру, — именно оттого, что они безмерны: Русь — мать — женщина, и воздух — светер российский. Дисгармония мысли и слова — это-то и составляет именно стиль русской литературы: она передает их дистанционность, дышит напряжениями их схождений: неуклюже, как русский медведь и Пьер Безухов[35], ворочается фраза Толстого; как ветер, вихрится, носится в беспамятстве фраза Достоевского. И все это через выход из пазов медоточивого, златоустного слова как раз и передает те просторы мысли и духа, которыми ворочает русский ум. И то, что он никак не в силах до конца справиться с ними и что произведение русской литературы никогда не являет целостность, гармонию, а открыто в бесконечность, оборвано на полуслове («Евгений Онегин», «Мертвые души», «Братья Карамазовы»), — это говорит о неполном прилегании в соитии, о вечной неудовлетворенности русских мужчины и женщины, об императиве непрерывных исканий смысла жизни и правды у мужчины, о незавершенности оргазма русской женщины: он тянется, тянется…2 — не хватает чуть-чуть, чтобы «Просиял бы — и погас!» (Тютчев), а все «Душно! Без счастья и воли Ночь бесконечно длинна. Буря бы грянула, что ли? Чаша с краями полна!» (Некрасов) И ритм русской истории — тянется, долгождание, долготерпение: чаша с краями полна, а никак не расплещется, никак буря не грянет. Зато когда грянет — то молнией и с ветерком прокатится. Но очень это редко — и оттого полное страстное соитие для русской женщины не просто наслаждение и радость, но однократность, событие, катастрофа, грех и смерть — за что действительно готовы и расплачиваются жизнью.[36] Потом опять: «Ну все! А мать как?» «Так, значит, завтра — не забудь» — и все повторяется. Начать могут, а кончить нет; и пить так, когда начинают… Напротив, у французов соотношение мужского начала: ума — света — мысли — и женского: речи — слова — являет прилегание более полное, где симметрия, гармония и вкус. Но даже слишком полное прилегание: стиль, блеск слова, а мысль там постоянно предают ради mot, афоризма. Мысль здесь немыслима без выражения в слове — и даже ради красного словца возникает, как женщина, и культ любви там более в центре, а мужчины вокруг вьются — галантные. Стиль там правило, а не редкость, как в России, где не только простой человек косноязычен, но авторитетом великих писателей косноязычие (т. е. неуклюжесть языка — неверткость фалла во рту) возведено в национальный модус высказывания. Во Франции сам язык литературен, отглажен, отполирован, имеет готовый стиль, и кто пишет по-французски, сразу этим общеродовым стилем мыслит и заражен. (Потому Гегель, в ответ на любезное предложение французского издателя изложить свою философию кратко, популярно и по-французски, ответил, что его философия не может быть выражена ни кратко, ни популярно, ни по-французски). Стиль — это ровное сладострастное соитие ума и речи, esprit и la parole — их взаимное наслаждение и удовлетворение друг другом. Отсюда известное самодовольство и тщеславие французов. У русских же мужчин и духов пословична их застенчивость, стеснительность — чувство как бы первородной вины от неприлегания к обстоятельствам; но это оттого, что с прорвой и с бездной Руси им иметь дело приходится