Одна только мысль о предстоящей брачной ночи навсегда отвращала меня от секса. А ведь я сама требовала этой свадьбы, я, недотепа!
Было безнадежно поздно.
Свадебное путешествие, а затем спокойная жизнь в таллиннской квартире, ставшей моим приданым. Даже уют родного городка утрачен, мне предстоит жить в чужом городе с чужим человеком. Моя жизнь распланирована до самой смерти… И только мировая война может опрокинуть эти планы!
Свадебная машина остановилась у автобусной станции; жениха мучила жажда. Не страдать же в церкви. Тармо отправился за лимонадом, я тоже вышла из машины.
Я подбрасывала носком белой туфельки камешек, когда передо мной остановился проезжающий автобус.
— Вам в Таллинн? Если нет, отойдите, пожалуйста. Я и так уже выбился из графика, тороплюсь…
— Я еду! — воскликнула я.
Как хорошо, что Тармо настоял на строгом белом костюме без фаты! Какая предусмотрительность, что именно я должна была освятить в церкви ключи от нашей новой квартиры!
Я вскочила в автобус.
3. Второе возвращение в прошлое. Москва
Андруса все нет и нет.
Литовско-польская граница там, за опушкой. Она страшит меня, словно незримые адские врата. Андрус бросил меня в машине — одну, беспомощную. Я ведь не умею водить! Впервые в жизни жалею об этом. При мне нет никаких документов. Я хочу домой! Не надо мне ни адских, ни райских врат. Я хочу вернуться, с меня довольно. Довольно уже попыток насильно осчастливить меня!
Зажмуриваюсь, пытаясь спастись от панического страха, отогнать его.
И это я, которая так охотно путешествовала в одиночку? Это я прихожу в панику от того, что соседский Андрус отлучился на несколько минут? Словно возвратился детский ужас одиночества…
Пытаюсь рассеяться воспоминаниями о чем-нибудь забавном.
Ну, конечно, о шефе нашей фирмы Карле. Я зажмуриваюсь еще крепче, чтобы забыть о приграничном лесе, и представляю себе Карлу — такого противоречивого и простого, как валенок, щедрого и прижимистого, дружелюбного и лицемерного. Карла… шеф мой и благодетель; вечно он пытался загнать всех в рай транзитом через ад.
Меня направили в фирму Карлы после моей несостоявшейся свадьбы. Вначале я надеялась прокормиться самостоятельно, рисуя на пляже портреты отдыхающих. Зарабатывала ровно столько, сколько нужно, чтобы не околеть с голоду; вечерами считала каждый сент. Я могла торговать рисунками только у моря, а зимой берег был весь в снегу. Ветер бил в лицо снежной крошкой, и мои руки леденели, когда в Старом городе я пыталась рисовать портреты туристов. Работа не кормила, учила только переносить холод. В конце концов мне было холодно всюду. Я все время должна была пить горячий кофе, чтобы избавиться от вечного чувства холода. Или сидеть в горячей ванне.
Помню первый телефонный разговор с матерью после моего постыдного бегства. На переговорном пункте я рыдала в трубку, и последние сенты грустно скользили в чрево аппарата.
Мать ничего не поняла, но на следующее утро уже была в Таллинне. Через старого отцовского знакомого я устроилась в фирму Карлы и вскоре впервые выехала в Москву: меня желал видеть редактор художественного альбома.
Вот так я познакомилась с огнями большого города. И с тех пор все ездила и ездила в этот город.
Самой трудной и изнурительной оказалась первая поездка. Вонь из туалета, грохот колес и толчки, словно поезд каждый миг готовится соскользнуть с рельсов и подняться в воздух, и четыре человека в тесном купе. Для меня, с детства привыкшей к отдельной комнате, это было самой тяжкой мукой. Храп спутников, вскрикивания во сне, бесконечные разговоры…
Я просила всех добрых духов на свете, чтобы эта поездка была первой и последней. Духи поняли мою мольбу на свой лад: таких поездок больше не будет, вскоре я полюблю поезд, и он станет моим ангелом-хранителем. В купе я встречу странных людей, которых никогда не узнала бы, сидя в своих четырех стенах. Эти встречи понемногу научат меня общению: молчунья превратится во вдохновенную рассказчицу, мрачная тихоня-себе-на-уме станет открыто улыбаться. Именно в поезде — в восторженном удивлении случайных спутников — я познаю силу и обаяние собственной улыбки. Я сохраню в душе их восхищение. У меня будет сто лиц, тысяча улыбок, одна обворожительнее другой. И когда я покраснею от смущения, соседка по купе улыбнется: румянец мне к лицу!
В нашем доме хвалить детей считалось смертным грехом. В учительской семье ценилась строгость и еще раз строгость. Никаких нежностей, поцелуйчиков, сюсюканья. Ребенка можно хвалить за конкретные поступки: пятерку, хорошо убранную комнату или примерное поведение, которое в нашем городе равнозначно полной безликости. Смешно хвалить ребенка за его улыбку. Смешно и немыслимо. Чрезмерная улыбчивость считалась признаком легкомысленной и пустой натуры. Естественно, ребенок должен быть жизнерадостным, но в соответствующее время и в соответствующем месте. А я никак не могла найти это место в нашем городке.
Я влюбилась в поезд.
Нет, Размик тут не при чем. Он рекомендовал меня московским редакторам, но я не спешила напоминать о себе, благодарить, просить о чем-то. Мне очень хотелось, чтобы первая удача в искусстве не была связана с моей любовью, которую я сама боялась назвать любовью. Размик жил анахоретом и все же присутствовал при всех моих встречах. Я говорила с другим армянином, но мои слова предназначались Размику. Что бы он подумал, увидев меня за этой беседой? Одобрил бы? Высмеял? Если другие армянские художники замечают мои “тысячи улыбок”, хорошо это или плохо? Доходят ли до него слухи обо мне?
Поездки в Москву вскоре дадут мне понять, что у каждой из видных художнических семей белокаменной есть свой представитель в Париже или Нью-Йорке — у кого отец, у кого сын, у кого дядя, у кого — вовсе дальний родственник. В других частях света таких уз нет. Даже еврейские художники считают Иерусалим скорее перевалочной станцией на пути во Францию или Америку. Слишком много евреев в одном месте — это нехорошо; еврейское государство для самих евреев далеко не всегда оказывается раем. Волей-неволей я задумываюсь о зарубежных эстонцах, которые, подобно евреям, не могут забыть свою национальность, но не считают нужным навечно поселяться в Эстонии. Эстонцам следовало бы походить на евреев и в других вещах — скажем, в том, как помогать братьям по крови. Но, возможно, таких благодеяний было бы поменьше, если бы евреи, как эстонцы, обрели собственное государство в начале века. Наверное, только полное исчезновение страны отцов превратило бы эстонских переселенцев в таких же благородных братьев по духу, какими за много веков стали евреи. Лишенный родины и вместе с тем тесно сплоченный народ смог сохраниться на свете, и, наконец, евреи получили свое государство. Закон сохранения энергии как-никак! Но и эстонцу свойствен космополитический патриотизм, оберегающий эстонскость хоть в самом удаленном уголке земного шара. Как и еврею.
Именно в Москве я начинаю отличать армян от русских, русских от евреев, однако делать это с полной уверенностью мне так и не удается. В маленьком эстонском городке все казалось таким ясным: эстоноязычные назывались эстонцами, русскоязычные — оккупантами. Никаких попыток вдуматься, поговорить по душам, оправдать, узнать происхождение. Моей матери все становилось ясно с первых услышанных слов: кто говорит на чистом эстонском языке — тот свой; эстонский с акцентом выдает проныру; говорящий по-русски заносчив, бесцеремонен и даже преступен — от такого всего можно ожидать. Чего именно, мать не знала и знать не хотела — не хватало еще точить лясы с инородцем! На своей земле мы, в конце концов, имеем право на чувство собственного достоинства!
Кто не знает, что открытых конфликтов с русскими у нас практически не случается; да и пресса постоянно об этом напоминает. Мы просто не общаемся с иноязычными — и точка. У них нет никакой возможности овладеть эстонским в процессе общения. Русским нет места в жизни эстонцев. Нет и быть не может, как утверждает моя мать. Да пусть они уедут, куда хотят, исчезнут, рассеются как туман — эстонцу в них нет нужды!