Он был выше и крепче ровесников, слишком рано начал ходить, говорить, впервые взялся за перо в три года, и его начали учить грамоте. Никто не удивлялся, а меньше всех — сам мальчик, но когда родители приводили его в храм, показывали на две статуи — рослого воина в доспехе и статной полногрудой женщины с доброй улыбкой, — и говорили «Вот твои отец и мать, поблагодари их…», ребенок не верил. Он знал, что не был рожден так же, как прочие дети, помнил это — как помнил себя с первого дня: колючее от шитья покрывало, потом тесные пеленки, неловкое, непослушное тело, которое казалось пригодным лишь для ползания, и слова «меня зовут Аллион», срывающиеся с языка, и невозможность объяснить, что значит это имя, — помнил, но не верил. Статуи были статуями. Две фигуры в полумраке, вынувшие его из купели, до которой не было ничего, теплые ладони, а потом холод и одиночество на каменных ступенях остались там, в ином сияющем мире, который он уже не помнил, но иногда, на грани пробуждения, чувствовал. Отцом и матерью были князь и княгиня, хоть они и каждый день напоминали воспитаннику о том, что он рожден Омном и Оамной. К княгине он прибегал с жалобой на злого дикого котенка, расцарапавшего ему лицо и грудь, князь впервые вложил в его руки меч — пока что деревянный, и пока мальчишка Эленеас — звонкое и сияющее, как белое золото, имя Аллион пока что оставалось лишь залогом будущих побед, — не отправился к наставникам, ему не нужно было других отца и матери, а потом — и подавно. Храм оставался храмом, статуи — статуями, молитвы не заменяли ни ласковых рук княгини, ни усмешки на губах князя. В семь лет он, впервые проведя в летнем лагере три девятины и вернувшись в замок, вопреки воле князя и его супруги начал называть их — отец и мать. Князь Свенелорн долго пытался запретить это мальчику, но упрямый наследник сумел настоять на своем, а княгиня охала, противилась, но однажды с губ сорвалось:
— Это же грех… сынок, — выдохом, полушепотом: выстраданное, заветное, лишь наедине с собой раньше произносимое слово, запретное — и вдруг прозвучавшее вслух: слово матери, которой не дано было выносить и родить, но все остальное — бессонные ночи, тревоги, замирание сердца, когда мальчик впервые сел на лошадь и, не проехав даже до края двора, вылетел из седла… Золота было много, а детства — мало; наследников князей и без того не баловали вольготной жизнью, а Эленеаса учили не по возрасту: по тому, что мог. Мог же он много. Быстро вытянулся, в восемь его принимали за двенадцатилетнего, и наставники не вспоминали, сколько лет княжескому сыну на самом деле. Детства было — пять лет, не больше, да и тогда, как он потом понял, игра чередовалась с учением, и не было у детей воинов в замке простых игр, каждая была лишь предтечей будущих уроков. Когда наследнику минуло десять лет, отец впервые взял его с собой в военный поход; годом позже приглашение в гости от родичей обернулось смертельной ловушкой, и Эленеас сражался плечом к плечу с отцом и его воинами, убивал так же, как и взрослые мужчины, а после боя оказалось, что убил пятерых — больше, чем сам князь, больше, чем зрелые бойцы. Ему всегда удавалось все, что он делал. Меч и перо, игла и резец были равно подвластны его рукам, а люди верили твердой и не по-юношески разумной речи. Жизнь была сказкой, легендой о благословленном Сотворившими юноше, отраде приемных родителей, надежде жителей Сентины и подданных князя. Никогда не подводило тело — не уставало, что бы он ни делал, не болело, не тревожило и в те годы, когда молодые люди изнывают от едва понятных им томлений плоти; разум всегда оставался ясным и светлым, словно где-то под крышкой черепа теплилась неугасимая лампада. К пятнадцати годам он понял, что победит в поединке любого воина, и троих победит, а если придется — и пятерых; что ему нет равных на турнире; что ни одна девушка, замужняя женщина или вдова не откажет ему в благосклонности. Любая наука давалась слишком легко, любое мастерство шутя поддавалось, раскрывая секреты. Ученые мужи приходили к нему — юноше — за советом, священники внимали его слову, и когда он повел отряд в первый поход, оставив отца в замке, победа тоже поддалась легко, легче капризной дочери рыцаря Гиметора. Вино обычное пьянило, но не побеждало; огненное вино, которое варили монахи, тоже не валило с ног — как и могучие удары копья на турнире. Жизнь была мукой, ежедневной, нестерпимой и невозможной мукой, пыткой всемогуществом…
3. Когда Эленеасу исполнился двадцать один год, наутро после пира он пришел к отцу и на коленях умолял его отпустить на год в монастырь Бдящих Братьев. Он мечтал об аскезе, об испытании голодом и нищетой, о пути бродячего монаха, босиком топчущего землю повсюду, где верят в Сотворивших. Отец отпустил — не споря, не возражая ни словом, ни взглядом, и это резануло ножом по сердцу. Князь не понял, он уже сгорбился под грузом лет, нуждался в опоре, в наследнике, не знал, чего может искать молодой мужчина в монастыре — не понял, и все же отпустил. С Эленеасом никто никогда не спорил всерьез, все, о чем бы он ни попросил, ему давали, и отец не стал исключением. В монастыре он постился две седмицы подряд, в день позволяя себе лишь выпить кружку воды, но обнаружил, что тело не ведало жажды и голода, а занозы не впивались в босые ноги, словно боялись пролить хоть каплю золотой крови. У статуй Сотворивших он, распластавшись, молил об избавлении от бремени всемогущества, от легкой жизни, от слишком, — до слез, до тошноты, — благосклонной удачи. И статуя Воина шевельнулась, сходя с постамента… Никто не видел, что случилось в ту ночь в храме, о чем говорили бог и сын бога, говорили ли они вообще хоть о чем-то; монастырь заснул мертвым сном, уснули и собаки, и кошки, и летучие мыши под крышами, и даже сова в лесу замолчала, забыв об охоте. Наутро Эленеас вышел из-под сводов храма иным. Вернувшись в свою келью, он скинул рясу и оставил у порога сандалии, облачился в тунику и штаны, в которых приехал в монастырь, накинул на плечи плащ из шкуры выдры, опоясался мечом и уехал, ни с кем не попрощавшись. На память монастырю Бдящих Братьев остались лишь вырезанные им на досуге из дерева статуэтки удивительно искусной работы, да быстро высохшая водная дорожка от таза у стены до щита на другой стене; щит, впрочем, Эленеас забрал, оставив пустой крюк. Уехавшего до первого света княжеского сына видел лишь загулявший накануне и заснувший в канаве деревенский пьяница, которого разбудил топот копыт; но что ему было в зачесанных на левую сторону волосах и шальной счастливой улыбке на губах всадника?.. В родном замке княжеского сына встретил плач и звуки похоронной службы, и он узнал, что отныне — не наследник, но князь Церский и Тиаринский, правитель Центины. Отец умер тихо, во сне; могучий воин не нашел смерти в бою, но старческие хвори не успели его сломить. Умер так, как мечтали бы многие, и даже не успел заметить, что сына рядом с ним нет. Многие мечтали породниться с Эленеасом и до того, как он унаследовал титул и владения отца, а после предложениям брака не стало числа: у каждого из соседей имелась дочь на выданье, каждый говорил о том, какие выгоды сулит объединение земель и усиление власти. Молодой князь мог выбирать не только разумом, но и сердцем, и потому не спешил, и девицы проливали слезы, а потом выходили замуж за других, навек теряя надежду взойти на брачное ложе с Золотым Князем.
Князь же больше интересовался войной, чем миром, и не спешил вступать в храм, надев на голову венок из жасмина и шиповника… Скоро, очень скоро и даже легко он объединил все девять земель Сеорской равнины, и выбран был старшим над князьями, и титулован королем, а патриарх возложил на его голову золотой обруч, назвал Объединителем и благословил. Объединение земель было выгодно всем, а прекращение междоусобиц — каждому, и вскоре княжества уже звались Сеорией. Но короля еще никто не называл Аллионом; он запрещал, ибо не выполнил обета, данного во младенчестве. От цветущей Сеории до северных гор Неверна и южных гор Невельяна было еще далеко, слишком далеко.