Потом благородный Эйсман помчался в Симферополь, поднял там среди ночи какого-то татарина-ювелира и заставил его выплавить серебро из еврейских часов и отлить из него два маршальских жезла на погоны своему шефу. Эрих был тронут до слез. Было множество и других поздравлений и приятных моментов. Лишь одно огорчало: крымские партизаны все еще не угомонились, и никакой управы на них не было: «Они не уважали никаких норм международного права», — напишет он потом в своих мемуарах. Не правда ли, хороша эта изысканная фраза в свете всего вышесказанного о «благородном» поведении ее автора?
После Крымской кампании был у Эриха фон Манштейна непродолжительный отдых в Румынии, где он был встречен как герой, и снова бои, но уже не такие яркие и удачные, и гибель старшего сына при авианалете под Великим Новгородом. Девятнадцатилетний лейтенант Геро Эрих Сильвестр фон Манштейн был, конечно, «благородным человеком и христианином», а главной чертой его характера была неиссякаемая «любовь к людям». Одно остается непонятным: почему, находясь на таких моральных высотах, он, как писал Манштейн-старший, «отдал жизнь за Германию» и нашел свою могилу на берегу озера Ильмень, куда в свое время так рвались псы-рыцари, тоже, очевидно, во имя Германии. Эрих фон Манштейн натуру имел романтическую, и брошенная его любимым фюрером свора взбесившихся гундешвайнов, то есть «собакосвиней» (здесь применяется истинная немецкая терминология того времени), к которой принадлежал и он сам, представлялась ему отрядом античных героев, и одному из разделов своих мемуаров он предпослал их гордые слова: «Путник, придешь в Спарту, скажи там, что видел нас лежащими здесь, как велел закон», опоганив тем самым их светлую память.
Эрихом фон Манштейном овладела грусть. Он вспомнил меланхоличные глаза лани, бродившей по разоренному его одиннадцатой армией заповеднику «Аскания Нова». И в этот момент неслышной походкой в зал вошел Адольф Гитлер. Манштейн вытянулся, щелкнул каблуками, выкинул вперед руку и закричал: «Хайль!» После этого у них началась довольно спокойная беседа, к концу которой генерал-фельдмаршал вдруг ощутил, что воля его подавлена, и он уже, несмотря ни на что, верит в окончательную победу тысячелетнего рейха. Собрав последние остатки своих сомнений, он, преданно глядя в глаза Верховному главнокомандующему, выкрикнул: «Но, мой фюрер, мы сражаемся с гидрой. Мы отрубаем у нее одну голову, а на ее месте вырастают две!». Тут Манштейн умолк, и ему показалось, что его фюрер пошевелил ноздрей: не пахнет ли тут Левински?
Следует отметить, что, говоря о гидре, Манштейн поскромничал: его родной вермахт не без помощи трусливых и бездарных «красных командиров» типа дебила Тимошенко срубал не одну, а миллионы голов, но на их месте почти в буквальном смысле, потому что время все-таки шло, вырастали новые миллионы, и о житейской и военной судьбе одной из таких «голов» будет рассказано в последующих разделах этой почти документальной повести.
Глава первая
Начало и несколько исходов
Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Б. Слуцкий
Св. апостол Филипп свое Евангелие, отвергнутое «отцами христианской церкви», испугавшимися его опасной мудрости, начинает следующими словами:
«Еврей создает еврея, и называют его так: прозелит».
В то время, когда и там, где появилось на свет главное действующее лицо этого повествования, евреи еще продолжали создавать евреев, но называли их так: «советские люди». Одним из этих «советских людей» и был мальчик, родившийся у Аврум-Арона и Фани Ферман в небольшом поселке Добровеличковка, расположенном на юго-западе Украины.
По прошествии восьми дней, когда надлежало обрезать младенца, дали ему весьма непростое имя — Хаим-Шая, в память о недавно умерших двух его дедушках, заранее приготовленное его матерью для своего первенца. Несмотря на эту ритуальную операцию и мудреное имя-отчество — Хаим-Шая Аврум-Аронович, — торжественно вписанное в его метрическое свидетельство добросовестным канцеляристом из бюро записи актов гражданского состояния, малыш еще лет семь-восемь оставался простым «советским человеком» — до тех пор, пока мудрые вожди «страны победившего пролетариата» не заложили очередную мину в основание пролетарской империи, учредив паспорта со знаменитой «пятой графой». После этого люди, населявшие страну, по-прежнему оставались «простыми советскими», но некоторые все же стали ощущать себя «простее» прочих. Потребовалось еще немало лет и много правящих идиотов, каждый из которых вносил свой «вклад» в историю советской державы, но, в конце концов, и эта мина сработала, и бывшие «советские люди» разделились в соответствии с «пятой графой», а те, кому в соответствии с этим разделением ничего не причиталось, отправились искать свое счастье в иных краях.
Но в те времена, когда маленький Хаим-Шая учился ходить на своей малой родине, до этого финала было еще далеко, и у него были другие заботы: его двойное имя для малыша было весьма неудобным в обиходе. Сам себя он называл Хима, но такого имени вроде бы не было, и по созвучию его стали именовать Фимой. Вскоре он так привык, что он — Фима, что родителям следовало бы его переименовать. Тем более что тогда это было разрешено. Требовалось только дать объявление о переименовании в местную газету. Одно из таких объявлений — «Иван Говно меняет имя на Эдуард» — даже стало всесоюзным анекдотом. Но Фимины родители не озаботились этим: мальчик продолжал считать себя Фимой, а безобидный на вид документ, по которому он был Хаимом-Шаей, спокойно лежал в семейных бумагах, ожидая своего часа, как знаменитое ружье в пьесе Антона Павловича Чехова.
В Добровеличковке в годы Фиминого детства существовало два «государственных языка» — украинский и идиш. Потом идиш стал постепенно исчезать из обихода, а когда двадцать третьего декабря сорок первого года в яру у Марьевки были расстреляны немцами двести десять добровеличковских евреев, оказавшихся в оккупированном поселке, языковая проблема в Добровеличковке была полностью решена. Для любителей статистики сообщим возрастной состав «саботажников», расстрелянных во имя Германии отважными немецкими рыцарями: опасными врагами тысячелетнего рейха оказались сорок мужчин, пятьдесят семь женщин, сорок пять стариков и шестьдесят восемь детей.
Самого Фимы (мы будем называть его так, невзирая не документы), его отца Аврум-Арона, мамы Фани и бабушки Браны среди этого несчастного «контингента» не было, потому что когда появились первые признаки того, что советская власть собирается уморить голодом население окружавших Добровеличковку сел, от благосостояния которых полностью зависел продовольственный рынок этого городка, мама Фаня — самый решительный человек в семье — твердо произнесла слова, игравшие огромную роль в сорокавековой истории ее народа: «Надо ехать!». И ее муж Аврум-Арон сделал первый свой стратегический ход — вывез семью в столичный град Харьков, вполне обоснованно надеясь на то, что даже если и там будет голод, то перенести его все же будет легче, чем в Добровеличковке. И он не ошибся.
Голод остался позади, семья кое-как обосновалась в Харькове, сняв на окраине города две комнатки с верандой и отдельным входом в частном домике с «удобствами» во дворе, что, впрочем, новых горожан будущего мегаполиса не смущало, так как их столичный быт мало чем отличался от добровеличковского.
У маленького Фимы при этом переселении появились свои маленькие трудности: как уже говорилось выше, русского языка он не знал, так как в Добровеличковке на нем никто не говорил, и это сделало его объектом насмешек просвещенных харьковских еврейских детей — детей хозяйки квартиры, давшей его семье первый приют в этом большом по тогдашним меркам городе. Фима так страдал от непонимания, что пришлось вмешаться маме Фане. Она подозвала хозяйкиных детей к себе и спросила: