Далее по письму делалась мною же листовка. Потом проводилась акция — открытая демонстрация. Вначале ходили на акции 10–11 человек, потом дошло до 30–40. Это было неслыханно по тем временам. Я могла сказать, как Фрэзи Грант: «Я повинуюсь себе и знаю, чего хочу». Я создавала ядро будущей партии и ради этого даже немного наступала на горло собственной песне: что-то до поры до времени недоговаривала, чтобы дать людям время дорасти, чтобы их не испугать. Если бы я сразу начала с идеи свержения власти, все бы разбежались.
Семинар заработал в апреле 1987 года. В июне состоялась наша первая акция. КСП, Клуб самодеятельной песни, собрался провести на Пушкинской акцию, приуроченную к 50-летию казни военачальников в 1937 году. Нас пригласили. Прослышав о том, что придет этот жуткий семинар, КГБ поднял крик, и акцию запретили. КСП ушел в кусты, и мы вышли одни. Нас было 11 человек. На одиннадцать демонстрантов пришли 100 человек гэбистов (я их даже приняла за демонстрацию) и весь состав 108 о/м. Сначала они не могли заставить нас уйти. Народ дивился, ГБ снимала, мы держали лозунги об освобождении политзаключенных. Потом они схватили Женю и Диму Старикова, и мы все пошли их отбивать в 108 о/м. Отбили! Что с нами делать, Комитет еще не решил.
У подъезда Жениного дома стояли гэбистские машины, штук 10–15, целый таксопарк. Мы пытались угадать, у кого какая машина на хвосте. Мы выходили, и они начинали отъезжать. «Карету графа NN к подъезду!» Когда мы шли к метро, за нами шествовала плотная толпа (человек 20) топтунов. На пути к семинару они стояли вечером, как часовые, и указывали заблудившимся дорогу. Мы ходили не столько под Богом, сколько под топором.
В июне состоялась наша презентация — пресс-конференция. Кроме западных корров, отважился прийти только мальчик из «Московских новостей». Это была первая публикация о семинаре в СССР, еще пристойная публикация, без приговора и отечественного фирменного лозунга: «Смерть врагам народа!». Но так писали аристократы духа из «МН». «Собеседнику» и «Вечерке» явно было мало бумаги и пера, им бы топор и плаху.
Заявку на акцию 7 октября мы подали только для того, чтобы была огласка и реклама в таком вот людоедском издании (в «Вечерней Москве»). А так плевали мы на их запрет. Семинар уже окреп, уже готов был пойти по шоссе Энтузиастов. Мы ловили их нашими заявками на крючок. Они аккуратно попадались, а люди читали эти заметки, мотали на ус и приходили посмотреть. К тому же к 7 октября сбежались все корреспонденты. Мы вышли на Кропоткинскую (те, кого не схватили заранее, как Сквирского и Старикова). Не успели мы развернуть лозунги, как гэбисты стали нас хватать и бросать в автобусы. Вся Кропоткинская была оцеплена милицией и гэбистами. Человек двадцать корреспондентов тщетно нас искали и наконец отважились спросить у генерала МВД, как найти демонстрацию.
— Ах, вам демонстрацию? — рассвирепел генерал. — Сейчас вы к ней попадете.
Журналистов схватили и отвезли к нам в участок, где с нами «беседовали» шустрые мальчики из райкомовских штатов, идеологи КПСС на уровне коллежских регистраторов, в том числе и будущий демократ Сергей Станкевич. Вокруг бегали генералы и полковники, а потом явились гэбисты и увезли нас с Царьковым на разных «Волгах» на свои конспиративные квартиры «беседовать за жизнь».
Мне предъявили сразу два предупреждения, на все вкусы, по статье 70 и статье 206 (хулиганство). А потом один милый гэбульник сказал: «Если бы вы были честным человеком, Валерия Ильинична, вы бы сели и написали нам заявление, что диагноз у вас ложный, что вы здоровы и нормальны и готовы отвечать по закону. Тогда бы мы вам дали срок. Но, небось, струсите и не напишете». Я безумно обрадовалась и написала им такое заявление, после чего все мои дела с карательной медициной прекратились до 1991 года, когда от отчаяния по горбачевскому Делу они тщетно попытались прибегнуть к этому варианту опять. Как видите, сам КГБ очень просто и по-деловому относился к своим подручным и подсобным психиатрам. Мавры сделали свое дело и удалились. Патентованный «сумасшедший» мог написать заявление о том, что он здоров, и на этом кончалась история его болезни. Одного этого факта хватило бы, чтобы доказать существование карательной психиатрии в СССР.
Великое дело было задумано на 7 ноября 1987 года. У меня была идея демонстрации в этот день, но это было слишком круто даже для семинаристов. Они сдрейфили. Это был срок на 90 процентов. Бедный Царьков даже сказал, что люди, мол, празднуют, и не надо им мешать! Отравлять праздничек… Оставшись одна, я решила хотя бы разбросать листовки. Дима Стариков решил пойти и быть свидетелем, хотя он был против акции. Но совсем бросить меня ему было стыдно.
Боже мой, какое было обсуждение! Десять семинаристов стояли кружком перед Рижским, а двадцать гэбистов стояли кружком за нами, по двое на каждый объект, в пяти шагах, и ждали, чтобы разобрать и довести до дома. Нет, не только «польска»! «Еще русска не сгинела!» Диму схватили 7 ноября прямо у метро, меня тоже схватили, когда я вышла из дома, бросили в машину, отвезли на гэбистскую квартиру и выпустили в 18 часов. За мной шли два шпика (в трех шагах). А в кармане у меня были листовки. Большие мы расклеили. У меня осталась маленькая пачка в одном кармане, а в другом была пачечка таких текстов: «70 лет Октября = 40 лет террора + 30 лет застоя». Я лично крупно писала этот текст плакатным пером. В сумке лежал такой же лозунг и еще парочка не хуже. Когда тебя так жестко ведут, надо исхитряться. На мостике над перроном, что идет над «Комсомольской» (это самое пригодное для листовок место в метро) я бросила вниз первую пачку. Тут же меня схватили за руку мои гэбисты. «Извините, минуточку», — сказала я и бросила другой, свободной рукой вторую пачку. Меня поволокли в станционную комнату милиции, а ученый советский народ внизу расхватал листовки, сел в поезд и уехал. Осталось только несколько штук в лукошке моих гэбульников. В комнате милиции у меня отобрали сумку с лозунгами и стали фотографировать со вспышкой специальными камерами. Мои гэбисты звонили на Лубянку. Один говорил в телефон:
— Это произошло, мы не смогли предотвратить. Станция «Комсомольская». Ликвидируем последствия.
Когда привели и начали записывать свидетелей, мною стало овладевать знакомое каменное спокойствие. Я была уверена, что это арест. Тем паче, что один гэбист спросил:
— Сколько у нас политзаключенных, вы говорите? Четыреста? Теперь будет четыреста один.
Однако меня отпустили! Сработал эффект «старой крысы». Перестройке нужны были враги и экстремисты. Я еще поездила по эскалаторам с развернутым запасным лозунгом (он был за пазухой). Гэбисты плакали от изнеможения и бессильного гнева крокодиловыми слезами. За листовки и постоянные демонстрации у меня на полгода отключили телефон. (С официальной формулировкой «за использование средства связи для антигосударственной деятельности», по решению КГБ.) У Царькова отключили тоже, и еще у нескольких активистов.
«Ах, не досажали, не дожали»
Я пишу не о тяготах и лишениях, а о радостях. Это были совершенно неописуемые радости: впервые в жизни что-то получалось, и казалось, что на этот-то раз качество обязательно перейдет в количество и будет все, чего я поклялась добиться: массовый подъем народа, партия, революция, демократия. У меня не было диссидентских радостей, о которых пишет Амальрик. На его проводах на радостях побили два ящика бокалов из богемского стекла. Такого рода радости казались мне самым черным горем. Каждому свое. Я думаю, что диссиденты вздохнули с облегчением, когда я их оставила в покое и перестала донимать неуместными предложениями. Как люди воспитанные и порядочные, они сами не могли бы указать человеку, гонимому режимом, на дверь. И когда я захлопнула за собой дверь сама, они стали жить по-прежнему. Впрочем, страницы боевой славы кончались, и начинались страницы позора: примирения с режимом, который не пал на колени, не покаялся, не повесился, а просто соизволил помиловать невинных.