Теплые сизо-серые сумерки расплываются по пыльной усталой земле, на вершине сопки прощально рдеет кусочек солнца.
Стою под грибком у полосатого шлагбаума. Я назначен на свой самый первый пост, пока учебный. Малиновый краешек солнца все уменьшается, и вот вспыхнуло пронзительно ярко, отблески потонули в сумерках.
Отвернулся и смотрю на шлагбаум. Там, за жиденькой зыбкой рощицей — железная дорога. Близко. Может, метров двести-двести пятьдесят. А может, меньше.
Издалека прилетел протяжный гудок — и перестук отчетливый. Минута, другая, и в просветах рощицы один за другим замелькали желтые квадраты, стук колес размолачивает тишину. Подаюсь вперед, цепляюсь глазами за эти мелькающие квадраты, хочу разглядеть в них людей… Квадраты вдруг начали вытягиваться, вытягиваться во что-то одно, золотистое и дрожащее. Стук колес оторвался, унесся в темноту, и осталась только черная-черная полоса — место, куда я смотрел.
Переламываюсь — пролезаю под шлагбаумом, брякнул ствол автомата об железо. Медленно иду туда, к роще. Роща наплывает, становится все больше — я приближаюсь к ней. А шаги мои делаются все меньше и меньше, шаги мои совсем уже маленькие… Делаю шаг на месте.
Сажусь на корточки. Где-то посвистывает птица, темное поле потрескивает сверчками, и от близкой травы пахнет ушедшим солнцем.
Оглядываюсь через плечо — темноту прокалывают огоньки лагеря. Там пустынно и тихо, блестят, разрезая лагерь, дорожки.
Я встал и, покидая запах травы, побрел к шлагбауму.
Сегодня мы принимали присягу. В новой, твердой парадной форме стояли, пронзительно сверкая пуговицами, и белые пояса яркой полосой рассекали зеленые фигуры. Когда читал присягу, пальцы мои прикипели к автомату, прижали его к груди так, что грудь болит до сих пор, наверное, на ней — красный отпечаток автомата… Потом команда развернула всех в одну сторону, и оркестр оглушил. Я зашагал, и вокруг зашагали сотни моих фигур.
* * *
— Спи, сынок, спи.
Старшина с коричневым отполированным лицом смотрит, будто взглядом повторяет сказанное. Толстые красные руки пошевеливают баранку. Смотрит, и кончики усов трепещут — окно приспущено.
Под ногами — ш-ш-ш! — шины шуршат. Камушки постукивают.
Старшина смотрит на дорогу.
Шины шуршат.
Камушки постукивают.
Ему нужен был всего один солдат, и он увез меня из наполовину опустевшего лагеря, и теперь мы ехали по оранжевой равнине к месту службы, в какой-то маленький городок.
Я опять закрыл глаза. От толчка открыл — и увидел перед собой зеленые ворота с багровой звездой в центре. Старшина жал на гудок.
Ворота дрогнули — и звезда стала разъезжаться на две половинки, между ними росла щель… Нос «Москвича», покрытый толстым слоем желтой пыли, вошел между половинками звезды — проплыл за окном чей-то живот, перетянутый ремнем, рука, прижатая к бедру… Остановились у светло-желтого двухэтажного здания.
Это здание было единственным, со всех сторон его окружал бордового цвета каменный забор, а над ним высились стоящие вплотную пятиэтажные дома… Я сидел на водопроводной трубе в маленьком тихом дворике, курил сигарету — старшина дал. На балконе одного дома стояла беловолосая девочка в одних трусиках; она обеими руками прижимала к себе вздыбленного черного кота и говорила, заглядывая ему в глаза:
— Не будес маму свою слусаться — мама ласелдится и отдаст тебя бабаке… Будес слусаться, говоли!.. — Кот беззвучно открывал розовый рот с мелкими белыми зубами, жмурился…
— Лауров, ко мне!
Я вскочил и пошел к двери, где исчезла спина старшины.
Мы прошли мимо застывшей фигуры дневального, глаза его быстро блеснули, оглядев меня всего. Поднялись на второй этаж; старшина привел меня в спальное помещение. Там было тихо и светло. Гладкие, твердые на вид койки… блестящие полы… тумбочки под белыми салфетками… вдоль стены — шинели, нарукавные знаки тянутся одной линией.
Старшина показал мою койку и сказал, что я могу пока отдыхать. Во дворе.
Я опять вышел во двор, сел на прежнее место. Тишина…
Тут за воротами послышался шум, они расползлись — и во двор хлынула колонна солдат в касках и с автоматами. Сбоку, резко выбрасывая длинные ноги, шагал тонколицый сержант, беленький, черноглазый. Придерживая рукой сумку с противогазом, он отбежал задом и звонко крикнул надвигающейся на него колонне:
— На месте-е… стой!
Колонна замерла. Сержант пробежал мимо меня в здание и вскоре вышел обратно, крича:
— Оружие сдать, умываться, строиться на ужи-ин! Справа по одному бего-ом марш!
Брякая снаряжением, пробежали солдаты, бросали торопливый взгляд, бежали дальше. После них не спеша прошли другие: со значками на белых хэбэ, в пилотках, зацепленных за макушку. Один, белокурый и с очень синими глазами, остановился возле меня.
— Ты кто? — спросил весело. И руку упер в бедро.
— Как это?.. Солдат, как и ты.
— Э-э… Тебя что, не научили, как с дедами разговаривать? Встать!
— В чем дело, Вайгель?
В дверях стоял капитан с глубоко проваленными темными глазами. Бледное его лицо с обтянутыми скулами, крутой подбородок… Белокурый вытягивался изо всех сил. Я тоже.
— Вайгель, ты помнишь Гаджиева? — устало проговорил капитан.
— Так точно, товарищ капитан.
— Где он в данное время находится?
— В ИТК[4], товарищ капитан.
— Так вот, Вайгель, я могу и тебя туда отправить, — натягивая кожу на скулах, сказал капитан. — Надо будет — полроты туда отправлю. Ты меня понял? — Глаза капитана горели темным огнем.
— Так точно, понял.
Вайгель исчез. Капитан перешагнул то место, где он стоял, и пошел к воротам.
Во двор сыпались солдаты, уже налегке, шли к умывальнику в углу двора.
— С учебки? — Остановился рядом ефрейтор, с выпуклым гладким лбом, кривоногий. Полотенце на плече. — Сколько до приказа? — спросил как-то участливо.
— До какого приказа?
— У-уу! Да ты моей смерти желаешь, — скривился ефрейтор. Так же кривясь, обернулся и крикнул одному из пробегающих мимо: — Жарков! Сюда иди.
Возле него тут же вырос солдат, на две головы выше, прижал огромные в рыжих волосках кулаки к бедрам, приподнял блестящий от пота подбородок. Ефрейтор указал на меня пальцем:
— Жарков! Вот тебе чека, не да-ай бог… — Ефрейтор прижал руки к груди, закрыл глаза. — Не дай бог, он не будет знать, сколько до приказа. Я его не трону, а тебя — забью, как мамонта. Ты меня понял?
— Так точно, гражданин дедушка! — выпалил тот, подаваясь вперед.
Ефрейтор отошел раскачиваясь. Жарков навис надо мной:
— Запоминай: приказ о демобилизации 27 сентября. Осталось шестьдесят дней, вот и считай каждый день. Ошибешься — бить будут. Понял? — Он возвышался надо мной, и голос его гудел, как из бочки. А глаза бегали по сторонам.
На ужине я сел рядом с ним. Передо мной стояла хлебница, я протянул руку. Жарков толкнул под столом коленом, прошипел, глядя в миску:
— Подожди ты… еще дембеля не взяли! Руки с той стороны стола ныряли и ныряли в хлебницу. Наконец в хлебнице остался только черный хлеб и два куска белого. Я потянулся и взял один. Лицо напротив смотрело на меня. Оно выгнуло черную бровь — под черным треугольником застыл неподвижно глаз. Только чуть подрагивает в центре влажный зрачок… И — вдруг мелькнуло что-то, и все исчезло…
Оглушительная чернота залепила все вокруг. И оттуда, из черноты, доносилось:
— Чека!.. Опух?.. Кто… разрешил… белый хлеб…
В черноте вспыхивают и плывут, плывут алые прозрачные пятна. Гул вокруг. Откуда-то пробивается светлое дрожащее пятно — лицо.
И я ударил в это пятно. Изо всех сил.
…Белый-белый подоконник наваливается на лицо, холодит… Чей-то крик насквозь пронзает голову:
— Бегом в умывальник! Бегом, я сказал!..
Потом я очутился возле каких-то сарайчиков. Вокруг было темно и тихо. Очень тихо было… С той стороны, откуда-то издалека, слышались команды, потом — стук сапог, и все стихло.