Долго, хрустя полушубком, я опускал тело, садясь на корточки. Наконец присел и, не снимая рукавицы, стал пытаться ухватить багровеющий окурок. Это никак не удавалось. Приклад автомата стукал в железную стенку, она гулко отзывалась… Один раз я уже держал окурок на весу, но не успел донести до рта, выронил снова.
Потом все-таки стянул рукавицу. Но окурок был уже холодным.
Ночной воздух затрещал, будто не выдержав натяжения, и разнеслось над спящей зоной:
— Всем постам на связь! Всем постам на связь! Это вызывал часовых «первый» — часовой, сидящий у пульта, оператор ИТСО[9]. Теперь медлить было нельзя. Я сорвал рукавицу, схватил шнур телефона… нащупал в углу розетку — воткнул. В трубке зашипело, — и заметалось, не вмещаясь, сразу несколько голосов: «…товарищ прапорщик!.. Никаких происшествий… рядовой Мамаджанов…» Я поймал просвет и, ощущая, как сердце забилось прямо в горле, закричал:
— Товарищ прапорщик! За время несения… И услышал в ответ из такой далекой — все-таки существующей! — караулки голос начальника:
— Приготовиться, смена идет.
Я сдал пост по всем правилам, по радостно гремящей лестнице спустился на землю. Смена во главе с помощником двинулась дальше. Заступающие на пост шли молча, от них еще веяло теплом; лица их были неподвижны, они будто готовились про себя… Белые от инея бывшие часовые шли шумно, перебрасывались словами, толкались… Всего лишь несколько минут назад казалось, что их вообще нет, как и всего остального… Тот самый узбек, что вырывал у меня полушубок, шевеля мохнатыми белыми ресницами, сказал:
— Холедна, да-а?..
В караулке тело долго не возвращалось. И вот, наконец, смутно начали проступать откуда-то издалека руки… ноги… спина…
Тело вернулось тысячеиглым покалыванием.
— Ужинать, уборку, отбой, — это говорит Войтов. Он, держа под мышкой пышный свой полушубок, уходит в приоткрытую дверь спальной. Оттуда рвутся храп, сонное бормотанье…
Рыбы осталось три куска, значит, не достанется. Зато перловки и хлеба сколько хочешь!
На пороге столовой вырос Морев с рацией на спине. Оглядел все и остановил взгляд на узбеке.
— Мамаджанов, поешь — возьмешь рацию. Не дай бог, спать ляжешь!
Сказал и скрылся в спальной.
Бодрствующей смене, то есть караульному трехсменного поста, полагалось три часа сидеть с рацией наготове — на случай срабатывания системы. Мамаджанов был караульным двухсменного поста. Он растянул губы, ожесточенно выговаривая:
— Со-собак!
На пороге замаячил собаковод Каюмов. В руке он держал сложенный несколько раз поводок. И смотрел на сразу замолчавшего Мамаджанова.
— Сюда иди!
Мамаджанов вылез из-за стола. Собаковод увел его в ленкомнату. Послышались хлесткие удары.
Я заглянул в бачок — там еще оставалась каша, быстро выложил остатки в свою миску, на столе лежал надкушенный кусок белого хлеба, взял… В миске узбека тоже оставалась каша. Я подумал и выскреб ее в свою миску.
* * *
Воскресенье. Взвод едет в театр. По казарме носились полуодетые солдаты. Метались голоса: «Э, куда щетку понес?.. У кого зеленые нитки?.. Иголку найди, быстро!..»
Я облачился в свою парадку. Брюки сильно вздувались на коленях, внизу собирались гармошкой. Я как можно выше подтянул их до отказа, так что дышать стало трудно, затянул ремешок. Китель тоже был великоват, но тут уж ничего не поделаешь… Я стоял в бытовой комнате напротив своего отражения. На меня глядело обветренное до черноты лицо с мутно-белыми пятнами на скулах и щеках… жесткий ежик волос… худая шея выглядывает из застиранного добела воротника рубашки…
Рядом с этим отражением выросли отражения Войтова и Морева. Приталенные кители туго обхватывали их фигуры, на плечах — новенькие выпуклые погоны, на груди — блескучий огонь значков…
Отражение Войтова, глядя на меня, стоящего перед зеркалом, сказало, поправляя галстук:
— Иди к Жорику, скажи, чтоб дал тебе новую рубашку. Я, скажи, просил.
Я побежал в каптерку. Кудрявый тугощекий Жорик выслушал меня и выгнул с палец толщиной бровь:
— А где твой новый рубашк?
Я объяснил где.
— Зачем давал?
Я смотрел на его мохнатую грудь, прущую из разреза нательной рубашки; на мокрые красные губы… И молчал.
Что-то ворча, он полез на верхнюю полку, достал из стопки рубашек одну, кинул:
— На!
После обеда построились в казарме. Команда раздвинула шеренги. Замполит, капитан Вайсбард, подходил к каждому и осматривал. Руки он держал за спиной, наклоняя то вправо, то влево черную блестящую голову, осматривал…
Его длинный нос закачался возле моего лица.
— Расстегните, пожалуйста, китель, — попросил он. Повторялась обычная история — ему очень хотелось знать, почему на подкладке моего кителя обозначен давным-давно минувший год.
— Хозяин вашего кителя, по всей вероятности, уже детей в школу провожает, и знать не знает, что его китель успешно несет службу на плечах рядового… как вас? Лаурова! Интересно было бы знать, как сложилась судьба вашего кителя…
Если он сейчас пойдет дальше, выясняя судьбу каждого кителя, да и не только кителя, то в театр мы вряд ли когда-нибудь попадем. Наверное, он понял это и дальше шел, уделяя остальным все меньше времени и слов, последнему только поправил покосившуюся эмблему и проговорил:
— Направо! Вниз шагом марш.
Внизу, урча моторами, стояли два автобуса. Зашипела, переломилась дверь одного из них, впуская в теплый салон. У шофера за стеклянной стенкой пела Пугачева:
Ох, какой же был скандал, ну какой же был скандал!
Но, впрочем, песня не о нем, а-а любви…
Автобус заурчал сильней и мягко покатил по блестящей укатанной дороге, неся в большом своем теле горячий рой голосов, блеск пуговиц и глаз. Все были какими-то другими. Даже тот, кто не разговаривал и не смеялся. Как-то непривычно было видеть лица, знакомые в другой обстановке, в этом «гражданском» автобусе, где вокруг водителя улыбаются полуобнаженные женщины, а на спинах сидений — знакомые, очень знакомые надписи «Юра + Наташа == любовь!», а за стеклянной перегородкой хохочет Пугачева.
Сидящий рядом повернул ко мне лицо, спросил неожиданно:
— Лауров, тебя как по имени?
— Зинур. А тебя?
— Андреем…
Он из Волгограда — земляк почти… Женат. Жена сына родила за две недели до повестки. Жаль, второго не успел, а то бы через полгода домой…
— Только никому, ладно? А у тебя… невеста, да?
— Что? А, да.
— …строиться возле автобуса! Навстречу летит лиловый в сумерках снег, скрипит под множеством сапог… И — бьет в глаза необъятный свет.
В брызжущем издали свете переливаются громадные белые колонны, они уходят куда-то в черную высь, посверкивая инеем… А между ними… между ними текут и текут пестрые волны. Это люди. И даже не видно отдельных людей, а просто болят глаза от колыханья ярких пятен, и глаза не вмещают все это, и только вспыхивает в них остро и неясно…
— На месте… стой!
Бух-бух. Колонна остановилась у подножия каменной колонны.
— Вольно. Перекурить на месте.
Разом зашумело вокруг:
— Колек, покурим?.. Дай сигарету, братан! Пошел ты… — Тут и там завспыхивали огоньки, проткнули сумерки и закачались в них багровые точки.
— Держи, оставишь.
Это Андрей протянул мне сигарету.
Пришел Вайсбард — и полетели на снег огоньки, закрылись сапогами. Колонна двинулась ко входу, где золотились старинные с завитушками фонари.
В фойе калейдоскоп был еще ярче — люди скинули шубы и пальто. Женщины… Женщины несли пышные прически, все так блестели, переливались, они проносили свои светящиеся глаза и яркие улыбки, улыбки, улыбки… Мужчины, обтянутые костюмами, вышагивали рядом неторопливо и уверенно, они держали этих женщин под руку и, слегка поворачивая головы, поглядывали по сторонам.