Литмир - Электронная Библиотека

Вот о романтике, об «оберегании романтически-приподнятого душевного порыва от прозы жизни» я и хочу сказать несколько слов. Нет, наверное, более романтического чувства, чем любовь, но и среди всех любовей самая высокая, пожалуй, материнская. Не потому ли, что, когда в крови и грязи приходит в мир новый человек, некрасивый и беспомощный, мать умудряется в этом комочке плоти разглядеть бессмертную душу. Вспомните, мамы, первые дни материнства: ворох запачканных пеленок, пронзительный крик, бессонные ночи и сонные утра, когда несешь ребенка подмывать, не раскрывая глаз, и так, с закрытыми глазами перепеленываешь. Проза это или высокая поэзия — этот человек, замотанный в тряпки с ног до самой шейки, эта внутренняя улыбка сытости на слюнявых губках, эти кругленькие розовые пятки на пока ненужных ножках. Вот ведь странная штука — не получается любовь на расстоянии, чего-то в ней не хватает. Кто моет попку ребенку, тот и будет его любить. И если мама перекладывает эту работу на бабушку (или если бабушка сама у мамы ее отнимает), значит, и будет любить бабушка, а мама будет удивляться: «Что ты с ним нянчишься?» — это и когда пять лет человеку, и пятнадцать, и двадцать пять. Многодетная семья не знает, к счастью, этой проблемы: как уберечь от «грязной работы»? Никак. И помыть малыша, и горшок вынести, и поиграть с ним, таким чистеньким и симпатичным, — это все в порядке вещей, без всякой жертвенной окраски и самолюбования. Как-то приходит моя дочь-третьеклассница и рассказывает: «У нас мальчика вырвало прямо у доски. Все закричали и выбежали из класса, а мы с Машей все убрали». Меня спрашивали: «Почему именно они?» Ну, Маша — потому, что она подруга Манькина, а моя Маня — да как бы она не стала убирать? Новость какая — тошнит человека! И видали, и убирали, и жалели, и успокаивали — «ничего, ничего, это не страшно, сейчас пройдет». Ей быть матерью — какая уж тут брезгливость, это не женское качество. Надеюсь, это останется в детях на всю жизнь: естественно воспринимать страдания другого человека прежде всего, как бы неэстетично они ни выглядели. Мне с горечью рассказывала подруга, что, когда больного сына рвет, муж морщится и выходит на балкон — вспоминать армейскую юность, по-видимому. Кошка и та заслуживает сочувствия в своей боли, не только больной человек. Много лет назад брат, тогда мальчишка, принес домой обгорелого котенка. Хвост у него отпал, задние лапы были полупарализованы, ему приходилось делать ежедневную клизму, а как пахнет горелая шерсть и мясо, я запомнила на всю жизнь. Ни маме, ни папе не пришло в голову выкинуть «эту грязь» под предлогом «все равно подохнет», и Черныш жил у нас чуть не 20 лет. И какая же эта была ласковая кошка, с такой очаровательной черной мордашкой, что даже ее страшное увечье было незаметно.

С «грязной работой» постоянно связан самый чистый труд — труд крестьянина. Помните гневные строки Есенина, обращенные в «салонный вылощенный сброд»:

…этот хлеб, что жрете вы,
Ведь мы его — того-с, навозом.

Или сельскому ребенку, как второсортному, не вредит этот самый навоз, а только чистенькому московскому противопоказан?

Не знаю, подходит ли пионерам-тимуровцам труд по уходу за больным и беспомощным человеком, зато знаю, как, по-видимому, многие, что этот труд далеко не всегда подходит комсомолкам-медсестричкам. Бывая в больницах у своих близких, не раз и не два видела привычную картину: весело щебечут хорошенькие беленькие девчушки о своих делах, не слыша, как хрипит человек: «Сестра, сестричка! Няню позовите! Судно надо. Сестричка!» Это не их работа — подавать судно, может, и так, но услышать-то, как можно этот стон не услышать! Они привыкли не чувствовать чужую боль — бедные чистенькие убогие девочки!

Мы много лет делали вид, что все в жизни прекрасно, в том числе и старость, — люди моего и более старшего поколения помнят сладкую и гладкую картину Лактионова на эту тему. Мы долго уверяли сами себя, что ветеран — седой старик с военной выправкой, в орденах и медалях, что бывшая партизанка — добрая, вся в морщинах бабуся, тоже в орденах. Вот им-то, чистеньким, уютным, заслуженным, и должны помогать тимуровцы, а остальным — «Куда прешь, бабка? На кладбище успеешь». Я часто перечитываю чудесную книгу Харпер Ли «Убить пересмешника» и всякий раз заново удивляюсь педагогической мудрости Аттикуса Финча, который посылает своих детей помогать страшной старухе, настоящей бабе-яге, которая к тому же терпеть его не может и, когда приходят дети, прежде всего начинает ругать их отца. Только после ее смерти дети понимают, что эта старуха — сильный и мужественный человек, и другими, видящими, глазами начинают смотреть в лица окружающих.

И еще два слова о родительской власти. Мне кажется, можно заставить ребенка помочь кому-то (хотя лучше бы не силком, а обращением к лучшему, что есть в человеке — состраданию, сочувствию), но запретить помочь?! У меня это не укладывается в голове. Кто же такие наши дети, что они подчиняются таким запретам? И что это за тимуровское движение с высочайшего мамы-папиного соизволения? Здесь есть о чем думать, тем более что, по мнению вполне уважаемого человека, детям вредно не только горшки выносить, но и творог покупать: вдруг они увидят очередь, ай-ай-яй, как неромантично. «Светлое будущее» начинается прямо вот сейчас, когда ребята без команды ничего не сделают: ни в кино не пойдут, ни помойное ведро не вынесут, а будут сидеть и смотреть в телевизор — «Музыкальный киоск», «Наш сад», «Проблемы кролиководства», «Строительство нового чего-то там…» — глаза глядят, а мозг спит без сновидений, а куда девалась та бессмертная душа, которой так любовалась мама десять лет назад, я уже и не знаю. Напрасно надеяться, что к комсомольскому возрасту вместе с усами у сына вырастет человеколюбие, что немощная старость минует нас. Если мы не вырастим себе сиделок, некому будет подать нам ни судно, ни стакан воды, некому будет услышать наш зов: «Доченька!» Так что учить всему этому заранее — в наших интересах. Такая вот педагогическая проза.

Ну а если вернуться к высоким понятиям о призвании и таланте, то могу сказать, что мне повезло в жизни: однажды я видела подлинный, настоящий талант, что называется, лицом к лицу.

Это был вьетнамский юноша, мой студент. Война была в его жизни всегда, пока он не приехал учиться в Советский Союз. И здесь во время культпохода в консерваторию он впервые увидел скрипку и услышал ее голос. И молчавший до того его талант отозвался на внезапный зов. Он поступил в вечернюю музыкальную школу и закончил ее за два года, а днем он продолжал учиться в институте, и отлично учиться, потому что знал, что его знания нужны воюющей Родине. Он перешел на третий курс и одновременно поступил в консерваторию на первый по классу скрипки. Его мама и папа были за тысячи километров отсюда, он жил на стипендию, днем учился, вечером играл, а ночью готовился к занятиям. Худенький мальчик, он старался изо всех сил, но сил этих было не так и много. Он стал учиться в институте хуже, и явно надо было выбрать что-то одно: либо институт, либо скрипку. Но Родине нужны были военные переводчики, а не скрипачи, он не смел сказать, когда осталось два года до выпуска: «Подождите, у меня талант, я начну сначала учиться и через шесть лет, может быть, пригожусь как музыкант». Но и скрипку оставить он не мог, как не мог стать старше сразу на 20 лет, чтоб попасть в мирное время, где музыка нужна больше, чем перевод с английского — языка агрессора. Дело кончилось тяжелой болезнью, бессонницей, и врачи категорически запретили ему играть. И я его навестила в больнице, потому что он был моим учеником. Мы поговорили о том о сем, и вдруг он сказал: «А знаете, я все-таки чуть-чуть играю. Я договорился с истопником и ночью, когда не сплю, хожу в котельную. Вообще-то здесь не слышно, что я там играю, но на всякий случай я обматываю смычок тряпкой и играю молча, чтоб не подвести человека. И я сочинил новую музыку, я назвал это „Тоска по Родине“, вот послушайте, я вам напою…» И начал напевать, помогая себе руками: они держали невидимую скрипку, которая плакала неслышным голосом.

19
{"b":"282911","o":1}