Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Не смею ни в чем таиться перед вашим величеством! Эта девица своей игривостью и миловидностью произвела на меня неотразимое впечатление, но независимо от нее, гнет, производимый взглядом родовых начал, был для меня столь тяжел, что я решился во что бы то ни стало от него уклониться. В этих мыслях я позволил себе оказать непослушание вашей высочайшей воле и выбрать для дуэли своим оружием шпагу. Я знал, что Гагарин владеет шпагой в совершенстве и не может меня не проколоть чуть ли не первым выпадом. Но и тут неудача, он вдруг объявил, что так как дуэль идет вразрез высочайшей вашего императорского величества воле, то он, не найдя средств отклонить мой вызов, будет только защищаться. Такое презрение, высказанное мне явно, не могло не вызвать моего желания употребить все мои силы на то, чтобы проколоть его насквозь! И не из ненависти к Гагарину, но из ненависти к своей собственной жизни. Не удалось, что же делать?

— Вас взяли, и вы бежали?

— Да, ваше величество, — бежал! Я думал: не удалось умереть, не удастся ли жить, но жизнью новою, независимою, в которой не напоминалось бы ничего прошлого, кроме только одной мести за мою мать…

— Вы не могли бежать без помощи, кто же помогал вам? — И Екатерина опять смотрела на Чесменского подозрительно.

Но Чесменский отвечал ей тем же ясным и чистым взглядом. Видимо, что ему делать было нечего, и он не желал ничего от нее скрывать.

— К бегству мне помогли иллюминаты! Камеристка моей матери, сидевшая в тюрьме и принявшая ее последний вздох, Мешеде, странная, полубольная, была иллюминатка. Она нашла какого-то их всесильного человека, графа Амаранта. При помощи его и его товарища мне удалось бежать через генерал-губернаторские комнаты во время бала.

— Графа Амаранта? — проговорила Екатерина. — Я такого графа не знаю!

— Иллюминаты большею частью носят в обществе вымышленные имена, и никто из членов не знает, кто они в действительности.

— И вы решились довериться совершенно неизвестным людям?

— Ввиду той ненависти и злобы, с которой, меня заверили, мой отец желает моей гибели, мне ничего более не оставалось…

— И затем, освобожденные помощью иллюминатов, вы сами решились поступить в их общество?

— Для меня был единственный исход жизни. Притом мне казались цели их столь благородны, столь возвышенны, что думалось: всякий, в ком бьется человеческое сердце, должен в число их поступить. Я был масон, всемилостивейшая государыня, а правила иллюминатов настолько совпадают с целью масонства, что мне даже на минуту не могло прийти в голову какое-либо сомнение.

— Из чего состоит иллюминатство, какая цель его и средства и чего оно помогает достигнуть? — спросила государыня, смотря на Чесменского внимательно. Но Чесменский отвечал опять с той же ясностью и откровенностью, с какою мог говорить только человек, готовый ознакомить государыню со всем, что, по крайней мере, ему самому было известно.

— Цель его — просвещение, снятие с разума всех пут суеверия, предрассудков, невежества и лжи. Иллюминат обязан всеми мерами стремиться достигнуть того, чтобы царствовали справедливость, разум и просвещение!

— Э, Боже мой, кто этого не хочет! А средства?

— Средства, прежде всего, пожертвования со стороны членов общества, по мере состояния и возможности каждого; потом, полное самоотрицание в исполнении предписаний никем не видимого и не знаемого трибунала, наконец, распоряжения этого трибунала, соответственные времени и случаю!

— Гм! Полное самоотрицание в исполнении предписаний! — медленно, сквозь зубы повторила Екатерина. — Это прямое противоречие разумности, смыслу — противоречие и масонству, предлагающему послушание, если оно не противоречит общим чувствам человеколюбия и разумности и прямому смыслу отечественных законов! — Сказав это, Екатерина как-то сверкнула взглядом своих оживленных глаз. После глаза ее становились туманнее, становились как бы стеклянными, но вдруг просветлели, останавливаясь на Чесменском с полною благосклонностью. — Молодой друг, молодой друг, — сказала она, покачивая своей головой. — Вот что значит самодеянная неопытность! Нельзя не указать тебе на это! Подумай! Ты вступаешь в общество и принимаешь на себя обязанность безусловного повиновения, тогда как не знаешь даже того, не отдадут ли тебе такого приказания, от которого волосы станут дыбом, от которого возбудится вся внутренность твоя, всякое чувство твоего человеческого достоинства. Это уже не масонство, которое подчиняет тебя законам твоего Отечества; это власть вне власти. Подумай! Тебя могут заставить быть убийцею, вором — человеком, изменяющим самым священным требованиям души твоей. Наконец, твой трибунал может тебе приказать что-нибудь сделать как раз прямо вразрез твоим отечественным законам и в явный вред твоему Отечеству. Тогда подумай, в какое положение ты себя ставишь? Если ты находишься вне Отечества, то, принимая приказания твоего трибунала, ты нарушитель законов своего Отечества, изменник, возмутитель; если же ты в самом Отечестве, то твоя присяга избранному тобою обществу есть учреждение в государстве государства. Ты в свое отечественное управление вводишь чужую власть, которую ставишь выше узаконенной, признанной, посвященной. Ты хуже бунтовщика и возмутителя, потому что ты опаснее их. С погашением бунта бунтовщики и возмутители исчезают, а подземная власть, которая непременно идет вразрез властям существующим, остается. Для такого преступления — мало смертной казни, сказала бы я, если бы можно было что-нибудь подобное говорить… Но я не велю казнить тебя, Чесменский, хотя действительно ты заслужил казнь! Я принимаю в соображение твою молодость и неопытность и тесное положение, которое мне не было известно и о котором я не могла даже предполагать. Принимаю, наконец, во внимание твою явку и искреннее раскаяние. Но не могу я вовсе простить тебя. Это противоречило бы моему принципу справедливости. Я подумаю, что с тобой сделать, а пока — ты убежал из генерал-губернаторского дома, я арестую тебя в своем дворце. У тебя не будет караульных. Караулить себя ты должен сам, на своем честном офицерском слове. Общий же надзор я поручаю церемониймейстеру Гагарину, которого ты так настойчиво желал убить. Можешь идти. Я пришлю еще за тобой, как надумаюсь, а теперь ступай. Твое помещение покажет тебе старик Зотов.

Чесменскому ничего не оставалось делать, как идти вслед за Зотовым, явившимся на звонок государыни.

"Что бы такое, зачем бы? — спрашивал себя граф Алексей Григорьевич, разваливаясь в дормезе один и несясь во весь дух на двадцати лошадях по дороге в Петербург. — Должно быть, нужное, спешное, — продолжал он про себя. — Хорошо, если ничего худого, а то ведь этот новый случай, новый светлейший, говорят, мастер устраивать сюрпризы".

И Алексей Григорьевич, видимо, забеспокоился. Дело в том, что в Екатерине он был уверен. Знал, что за него стоит перед ней не одна заслуга. Но он также знал, что во многом и многом у него рыльце в пушку. Государыня во внимание его заслуг и в память его брата ничего этого не захочет знать — так! Да новый-то случай любит сюрпризы, и, пожалуй, такой поднесет, что и не опомнишься; за двадцать лет назад какую-нибудь историю выкопает.

"Хотя, кажется, мы свое дело знаем, — продолжал Орлов про себя, как только ему пришла эта мысль о новом случае. — В чем можно, кажется, сами улещаем и не задумываемся! Нарочно вон с соседом тяжбу затеял, сто десятин оттягиваю. Тот вопит: ваше сиятельство, за что обижать изволите? А я в ответ: молчи, сыч! Я тебя не обижу, землю-то, правда, отниму, да тебе же ее и подарю. На черта она мне?

— Так зачем же?

— Не твое дело зачем, стало, так нужно! Будет с тебя и того, что не поплатишься! А тяжбу я затеял ради того, чтобы был случай батюшку-то этих случайных людей чем покормить да дать кое-чем попользоваться. Само собой дело несправедливое, да ведь от того никому убытку не будет. Сыч будет в барыше даже, так о чем же говорить? Сыч и молчит, выиграю я дело, ему же лучше! Будет и с землей и с деньгами.

83
{"b":"282763","o":1}