— Не то мы бежим, мы должны бежать! — говорил маркиз, думая, что от его слова должны распасться все замки, раскрыться все двери.
Все эти мечты разлетелись вдребезги от сентябрьских убийств. Узнали о задержании и заточении королевского семейства; революция брала верх, мечтать не только об освобождении, но и о бегстве из тюрьмы было нечего. Нужно было готовиться к смерти.
Но ветреное, безумное общество от того не угомонилось. Напротив, оно окончательно начало жизнь, наполняя свое время всевозможными удовольствиями, — изящными, даже изысканными, способными напомнить собою римские сатурналии времен первых императоров. Балы, концерты, драматические представления всевозможных форм и видов не давали задумываться. "Пришел день, он наш", — говорили они и стремились кружиться и веселиться, кто как умел, до вечера, когда к перекличке являлось тюремное начальство, с объявлением на чью голову выпал тираж завтра со светом сложить ее на эшафот сперва под ударом палача, а потом под ножом гильотины, так как палачи не успевали уже выполнять задаваемой им работы.
Одним утром, когда наши приятели Растиньяк, Легувэ и Буа д'Эни были заняты тоже проектированием устройства какого-то нового удовольствия, им принесли газету, в которой описывался ход королевского процесса и результаты голосования в конвенте.
— Признаюсь, у меня замирает сердце, — сказал Легувэ. — Неужели они решатся его убить?
— Не бойся, не поцеремонятся, как и нас с тобою, непременно убьют! — отвечал Растиньяк.
— Да! Но мы с тобой не короли!
— Зато мы не делали королевских ошибок! — отвечал Растиньяк. — Нас убить можно, а обвинять решительно не в чем; разве в том, что носили парик или брюссельские манжеты. Правда, зато и убьют нас без обвинений и без церемоний: сегодня меня, завтра его, а потом тебя или с тебя начнут, а может быть, надумаются всех троих разом. А тут, видишь, целый процесс: и обвинение, и защита, и суд. Те же судят, кто и обвиняет, которые хотят безапелляционно судить. Это ничего, благо форма соблюдена и защита предоставлена. Да как им его и не обвинять? Он все делал, чего они хотели. Захотели они, чтобы не было крепостных, он в своих уделах сейчас же крепостных освободил; захотели обсуждать положение дел, он собрал штаты; захотели мещанское правительство, он и это им предоставил, назначив Бальи министром; захотели конституцию — он дал конституцию. Чего же еще? Осталось желать одного — его убить, они и убьют!
— Убьют своего короля, но это подлость, низость! — вдруг горячо, нервно вскричал Буа д'Эни. — По данной и принятой ими самими конституции, особа короля не ответственна и неприкосновенна. Такое убийство ляжет пятном на всю Францию. Его нельзя допустить!.. Мы все…
— А что мы сделаем, сидя в тюрьме? Если бы и могли что сделать, то об этом нужно было думать раньше. А теперь мы не можем отстоять самих себя даже на один день, что же можем мы сделать против всех?
— Особа короля священна! — сказал Легувэ.
— Да они отвергают всякое священство, и вот для того, чтобы доказать, что отвергают, они захотят его убить, они захотят, чтобы все видели, что они порвали связь со всем прошлым. Для того они одинаково убьют как нас, так и его.
— Если это будет, Бог накажет Францию! — заметил Буа д'Эни.
— И накажет разъединением, раздавлением, вечными спорами и вечною враждою, от которых долго и долго периодически будет литься кровь! — отвечал Растиньяк. — Король — это единство, это средоточие, это сила. Не будет короля, не будет и единства, не будет и силы, и Франция сгубит сама себя…
— Отчего же такая судьба должна пасть на Францию? — с неудовольствием высказал Легувэ. — Разве вся Франция будет виновата в убийстве? Неужели от того, что в конвенте есть десяток готовых злодействовать всякую минуту, должна страдать вся Франция? Нет, Бог справедлив! — резонировал Легувэ далее. — Генрих IV был убит, но оттого Франция не пострадала!
— Другое дело, — возразил Растиньяк. — Он был убит злодеем, и пострадал злодей! А тут этих извергов, этих дневных разбойников слушает народ; мало того что слушает, мало того что допускает, но даже ими восторгается. Потому ясно, если убийство будет совершено, то будет совершено народом; народ должен будет за него и отвечать. Нельзя же сказать, что народ тут ни при чем, когда, отвергая Евангелие, он пустое и глупое фразерство этого мерзавца и труса Робеспьера принимает за апостольскую истину! Кто виноват в таком настроении народа: кто разрушил его нравственную связь с разумом? Это другой вопрос. На него могут ответить, может быть, только те, которые такую ошибку свою теперь искупают сами собою. Во главе ответчиков, может быть, должны быть и мы, потому что своевременно ни чему не противодействовали, ничем не восставали, а по своему легкомыслию и беззаботности все идти как идет! Но довольно философствовать! Скажи, д'Эни: твоя герцогиня возьмет на себя труд прочитать несколько тирад из Федры!
— Я думаю! Она никогда не отказывается сделать что-нибудь для общего удовольствия. Только отчего же она моя? Ах, если бы она была моя! — отвечал задумчиво Буа д'Эни и вышел из комнаты.
Глава 5. Необъяснимое объясняется
Между тем необъяснимое бегство Чесменского произвело в Петербурге страшный переполох. Каким образом, что, как? Кто помогал, кто содействовал? Если бы на престоле была не Екатерина, то, пожалуй, все свалилось бы на нечистую силу, но Екатерине, воспретившей всякую переписку и сменявшей губернаторов, верящих в колдунов и подземную силу, было неудобно подносить доклады подобного рода. Велено было расследовать это дело до точности одному из самых ловких следователей того времени, Шешковскому.
Шешковский начал свое следствие с опроса часовых и караульных, но, по своей опытности, он сейчас же заметил их полнейшую невинность. Правда, часовые не видели арестанта сквозь затемненное стекло, но они относили эту темноту к вечернему времени и, не слыша никакого шума, полагали, что арестованный спит. Если скрывавшийся не проходил через двери, не выходил в коридор, не шел мимо пикета, то, значит, прошел сквозь окно. Но это предположение оказалось еще более неприятным. Окно было так мало, что пролезть сквозь него было невозможно; кроме того, оно было прикрыто железною решеткою, которая оказалась в целости, и по двору постоянно обходил кругом дозор, который не мог бы не заметить всякого явившегося на двор откуда бы он не появился; да со двора выхода не было. Единственные железные ворота, ведущие с другого двора, запирались в восемь часов, и ключ относился к коменданту генерал-губернаторского дома. Но ведь не мог же он пройти сквозь стены!
Это замечание заставило Шешковского подвергнуть арестантскую, в которой был заключен Чесменский, тщательному осмотру, и люк был открыт.
Кем был устроен этот люк, почему Чесменский попал именно в эту арестантскую с устроенным люком?
Чтобы бежать через люк, нужна тоже сильная помощь и содействие. Кто же оказывал содействие Чесменскому? Эти вопросы сильно озабочивали Шешковского, но добраться до их ясного разрешения ему не удалось.
Впрочем, путь, которым шел Чесменский, ему был известен.
Остались следы переодевания среди забытых орудий пытки; нашелся на лестнице потайной фонарь; стало быть, явно Чесменский прошел через генерал-губернаторскую квартиру, но каким образом? Напрасно допрашивали Гагарина, секундантов, напрасно угрожали — видимо было, что из них никто ничего не знал.
Гагарин разъяснил, что ввиду напрасного и дерзкого требования дуэли Чесменским он не признал возможным отказаться, но что, желая исполнить волю государыни, которая дала ему почувствовать, что она не желала подвергать Чесменского опасности, и надеясь на свое искусство в фехтовании, он решил только защищаться, о чем и заявил вперед.
Государыню дело это очень озабочивало. Она смотрела на него, как на интригу против ее власти. С тем вместе, она не хотела придать ему значение строгостью преследования. Потому как Гагарин, так и секунданты были скоро освобождены. Этим освобождением государыня как бы говорила бежавшему: "Из-за чего же ты хлопотал, любезный, — из-за двух-трех дней ареста, стоило ли? А выпустили их, стало быть, выпустили бы и тебя!"