Впрочем, вот одна из сестер нашего братства пишет об одном неофите, готовом на все. Он молод, горяч и обязан нам за свое освобождение. Он масон, но готов приступить к иллюминатству, если встретит от иллюминатов помощь в своей миссии. Эта миссия — частная месть. Тогда, говорит он, моя жизнь — это самая ничтожная жертва, которую я готов буду братству принести. Правда, он варвар, русский, и самые стремления его варварские. Он хочет мстить своему родному отцу, какому-то русскому вельможе, в чем-то виновном противу его матери. По всей вероятности, дело в чем-нибудь таком, о чем можно сказать пошалил. Но за это не мстят! Если бы все плоды шалости нашего многочтимого герцога Карла Теодора вздумали ему мстить за своих маменек, то, пожалуй, и иллюминатство было бы не нужно. Но пусть так! Ему нужно одно, нам другое. Пусть съездит в Париж, мы поможем ему в расчете его с отцом. Только способен ли он? А вот я возьму на себя его подготовлять, тогда увижу…
Результатом такого решения был ряд фразерских бесед, подобных той, которую мы привели в начале главы. Барон Книге в качестве просветителя из кожи лез, чтобы внушить Чесменскому, что главнейшее достоинство человека заключается в послушании до самоотрицания высшей воле; ибо воля эта есть воля трибунала, соединяющего в себе все сокровища разума, все знания науки и все величие священного отправления. Она не может не быть направлена к благу человечества, ибо исходит из разумности истины, которая сама по себе есть уже благо! — говорил барон Книге. Но, разумеется, ни одним намеком он не дал понять, что весь этот разумный, ученый, святой трибунал состоит, главнейшее, из того же длинного немца, не обладающего ни особою ученостью, ни особым умом и способностями, но зато чрезвычайно желающего руководить всем, что знание, ум и способность в себе заключают, и настолько ловкого, что умеет водить за нос своих ученых товарищей и пускать кому угодно пыль в глаза…
Но о таких затаенных помышлениях барон Книге не говорил даже себе. Он перед самим собой старался представиться не чем иным, как покорнейшим слугою, все-преданнейшим исполнителем, благоговеющим перед волей того трибунала, который, в мистическом знаке, соединяющем три имени Филона, Спартака и Псаметиха, представляет и заключает в себе всю мудрость Соломона, все величие науки и всю всеобъемлемость прорицания.
Несколько дней спустя в секретнейшем журнале высшего трибунала иллюминатов было записано:
"Причислен к братству иллюминатов в степень минервала 2‑го класса неофит, варвар — русский, но владеющий хорошо французским и немецким языками, знающий латынь и обладающий многими весьма разнообразными сведениями. Он молод, стремителен, кажется весьма энергичным и может быть с успехом употребляем в решительных предположениях. На первое время он избран к отправке в Париж для переговоров с великим Анахарсисом".
Прочитав последние слова журнала, барон Книге засмеялся сам:
— Фу, однако же, какой дурак мой приятель. Его звали в Берлине Карл Иоганн, ему показалось неблагозвучно, и вот он Анахарсис — берлинский скиф, изучающий жизнь новых Афин. Другое дело, если бы он прятался за этим именем, как, например, я — за именем Филона, чтобы избежать иезуитских когтей. Нет, он не прячется, подписывает свою полную фамилию Клоотц, а к чему же тут Анахарсис? Разве к тому, что если есть новые Афины, то должен быть и новый Анахарсис, да еще великий! Титул, поднесенный ему льстецами из санкюлотов, которых он кормит сотнями. И вот великий Анахарсис. Ну не комедия ли, не сумасшествие ли? Не заходит ли ум за разум?
Написав это, барон Книге не спросил у себя: "Не комедия ли и то, что я написал?", да и все братство, им руководимое, с тем чтобы поддерживать и тешить властолюбие и корыстолюбие тех, кто им заправляет?
Глава 2. У себя
Но как попал сюда Чесменский? Он был взят, как читатели помнят, на месте дуэли своей с Гагариным, вместе с их секундантами.
Рылеев, забрав всех, в буквальное исполнение воли государыни, развез их по разным гауптвахтам. Гагарина отвез в арестантские при обер-полицмейстерском доме, а Чесменского, как главного виновника, о котором государыня выразилась: "нужно дурь выбить, пыл остудить", — решил отвезти к генерал-губернатору. Там потачки не дадут, говорил себе Рылеев — пыл остудят и дурь выбьют! Правда, арестантские при генерал-губернаторском доме устроены для самых важных преступников, виновных в оскорблении величества. и в преступлениях против первых трех пунктов, которые, по регламенту Петра Великого, нещадно живота лишены быть имеют. Ну, что ж? Чесменский ослушник всемилостивейшей воли, а кто ослушник, тот бунтовщик, а кто бунтовщик, того сперва в застенке поласкать следует, а потом — ну, потом нещадно живота лишить!
— Балует их государыня, вот что! Пороть бы их всех как Сидорову козу, не смели бы своевольничать! — решил Рылеев. — А то что? А все нужно засадить его так, чтобы знал кузькину матку. Недаром государыня сказала: нужно дурь выбить!
Все это обдумывал Рылеев, подвозя Чесменского к дому генерал-губернатора и главнокомандующего Петербурга, которым тогда был недавно переведенный с московского генерал-губернаторства граф Яков Александрович Брюс, женатый на любимой сестре фельдмаршала графа Петра Александровича Задунайского, Парасковье Александровне, бывшей одною из самых приближенных статс-дам Екатерины. Граф Брюс был человек политический, тонкий, но и весьма жесткий, находивший двести плетей и ссылку на каторгу слишком легким наказанием за кражу ста рублей. Выслушав донесение Рылеева и передаваемое им высочайшее повеление, он приказал засадить покрепче в секретные арестантские и содержать построже!
Тогда сдали Чесменского сперва в канцелярию генерал-губернатора, откуда под конвоем препроводили в особое комендантское управление генерал-губернаторского дома, которое передало его смотрителю секретных арестантских, а тот, при помощи тюремщиков, засадил его в одну из так называемых глухих арестантских, устроенных для самых важных преступников, о которых, провожая туда, обыкновенно говорили: ну не для них свет Божий!
Арестантские эти назывались глухими, потому что были устроены таким образом, что ничем и никак не могли сообщаться с остальным миром. Единственное окно в каждой арестантской, размером полторы четверти в квадрате, стало быть, сквозь которое не мог бы пролезть и ребенок, даже если бы оно не было защищено железной решеткой, выходило на внутренний двор, кругом обнесенный стеной, охраняемой часовыми.
Чтобы достигнуть такой арестантской в доме, особо устроенном на генерал-губернаторском дворе и имеющем сообщение с домом генерал-губернатора только в верхнем этаже, нужно было сперва пройти кордегардию, потом, пройдя караульную комнату, подняться по лестнице в третий этаж, там длинным коридором пройти в так называемый пикет, где сидел гарнизонный офицер, принимающий арестантов, и уже оттуда, в сопровождении тюремщиков, спускаться в досмотрную, находясь уже в отдельном здании, которое на генерал-губернаторском дворе было устроено как потайной ящик, окруженный глухими стенами и над входом в которое было бы всего приличнее поместить надпись Дантова ада: "Оставь свои надежды, смертный!" Сюда-то Рылеев и засадил нашего юношу Чесменского. "Отсюда уже не убежит, — думал он. — У каждой двери часовые, в коридоре часовые, сторожа, тюремщики; на дворе караул и тоже часовые, не вылетит и птица!"
Однако ж Чесменский бежал, не потому ли, что у семи нянек дитя всегда без глазу? Дело в том, что история умалчивает кто, но надо полагать, что не граф Брюс и не Рылеев — но кто-нибудь из второстепенных и даже ниже, тем не менее влиятельных в надзоре за арестантскими лиц, может быть сам комендант дома санкт-петербургского генерал-губернатора из немцев, а может быть кто-нибудь и из русских его сотрудников и помощников, — принадлежал баварскому обществу иллюминатов. Этот-то прозелит государства в государстве, этот-то русский представитель иноземной таинственности, может быть по влиянию Николаи, который в это время был в Петербурге, помог сделать то, что вообще считалось невозможным, — бежать из генерал-губернаторских арестантских, признаваемых в то время столь же крепкими, как венецианские тюрьмы Совета Десяти.