Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В одних из них сидели известные нам паны Семен Никодимыч Шепелев со своим — тоже называющимся польским шляхтичем — Яковом Федоровичем Квириленко, а в других — князь Голицын с генерал-поручиком Потемкиным.

Князь Голицын весело шутил, вспоминая, как тоже раз они с Потемкиным, по приказанию Румянцева, ехали в Молдавии на какую-то лихую экспедицию, только ехали не с такими удобствами, как теперь, в санях, подбитых медвежьим мехом и укрытых медвежьею полостью, а в молдавской каруце, в которой трясло их хуже жидовской арбы. Потемкин был молчалив и угрюм.

Сани, по мере того как выходили из них господа, отъезжали к ближайшей харчевне, отстоявшей не более как в полуверсте от места, выбранного дня поединка, за небольшим березничком, росшим на холме, так что видеть оттуда, что делается на площадке, было невозможно.

Зато с площадки вниз, несколько влево, было как на ладони видно небольшое село, с каменною церковью и колокольнею, за которыми высокою каменною оградою было обнесено кладбище.

Согласно условиям этикета дуэли, на точном выполнении которых особенно настаивал Потемкин, секунданты размерили приготовленную площадку, обозначили границы ее колышками, разделили свет и ветер и испробовали упругость трамбовки.

Все было в порядке.

Наконец шпаги были выверены, места назначены, противники с выполнением всех обрядов поставлены на места и вооружены.

Голицын предложил противнику отказаться от своих слов ввиду видимости лжи, и тогда, сказал, он с удовольствием готов просить извинения за нанесенный удар.

Шепелев отказался от всякого соглашения.

— Князю хорошо говорить об извинении и прощении, — сказал он, — когда он своей проклятой палкой чуть лоб мне не раскроил. Вон, рог какой! Как еще череп-то не лопнул…

— И прекрасно, — весело проговорил князь. — Была бы честь предложена!..

Противники стояли один против другого, опустив шпаги к земле. Потемкин дал знак к началу салюта.

Князь ловко поднял от земли шпагу, взмахнув ею; приподнял шпагу и Шепелев, но прежде еще, чем шпаги их коснулись одна другой для выражения рыцарского привета и взаимного уважения, Шепелев выхватил левой рукой спрятанный в кармане пистолет и выстрелил из него почти в упор в грудь князя.

Князь упал, не произнеся ни звука, не сделав даже конвульсивного движения. Пуля прямо пронзила его сердце.

Потемкин на мгновение совершенно потерялся.

— Что это? — вдруг вскрикнул он. — Убийство?

И Потемкин бросился было со шпагою на Шепелева, думая проколоть его, но тот легко отпарировал неверно направленный удар.

— Да, убийство! А вы чего же хотели, многочтимый благодетель? — спросил Шепелев совершенно хладнокровно, отстраняясь от нового нападения Потемкина и кидая в сторону разряженный пистолет. — О чем вы-то, мой старый сотоварищ, хлопотали?

— Я хотел честного боя, хотел дуэли! — горячо говорил Потемкин. — Я бы с удовольствием сам встал, сам стал бы драться, но мне это было невозможно, и я просил за себя, но честно, шляхетски, а тут простое, подлое убийство из-за угла, хуже, чем из-за угла…

— Если иначе ничего сделать нельзя было? Если приходилось непременно или быть убитым самому, без всякой пользы для вас, или убить, достигнув цели, которую вы, мой превосходный сотоварищ, ясно изволили наметить и указать? Что же оставалось делать? Я предпочел достигнуть цели, сделать то, чего вы желали — убрать с дороги — стало быть, убить.

— Но это злодейство, злодейство! Вы осрамили, уничтожили меня! Уж одно то, что я имел дело с таким подлецом и убийцей, как ты, отравляет всю мою жизнь, ложится вечным пятном на моем имени. Теперь говори, ну, говори, какой ответ мы дадим, что мы скажем! Что будут говорить о нас все? Если только повесят, то это будет милость…

— Помилуйте, великодушный милостивец, за что? Будто мы и станем рассказывать, как дело было? Мы скажем, что ввиду необыкновенного искусства в фехтовании, выказанного вчера князем, я потребовал перемены оружия. Князь по своему великодушию согласился, и вот счастье выпало на мою сторону. Стреляли вместе по данному знаку, хоть по третьему удару. Вон — колокол. Слышите, звонят? А вот и другой пистолет, который мог быть в руках князя и который разрядить он мог не успеть, желая, может быть, сперва выдержать мой выстрел, а потом уже стрелять. Заметьте, пистолеты оба с вензелем его сиятельства и под княжескою короною. Все было придумано, все разочтено вперед. Опровергать это объяснение, разумеется, ни я, ни Квириленко не станем. Вся история — его собственного изобретения. Отдайте, ваше превосходительство, ему справедливость; я тут — как, впрочем, большею частию всегда — только скромный исполнитель. Вашему превосходительству, кажется, тоже против этого сказать будет нечего. Все было направлено и сделано, чтобы в точности выполнить ваше желание: убрать с дороги, как следует, опасного соперника. Если бы я был искуснее его, то и говорить нечего: я бы его убрал просто, по правилам искусства; но как стать со шпагой в руке против князя была вещь немыслимая — первым же авансом после салюта он непременно проколол бы меня насквозь, — то и придумана была новая штука, новый фортель, которым, так или иначе, ваше желание осуществилось, ваше приказание выполнено. Затем пока, в ожидании ваших будущих милостей, имею честь вам, многочтимый милостивец, откланяться. Ваши и князя люди через несколько секунд будут к вашим услугам.

И Шепелев вместе с Квириленкой исчезли за перелеском.

Потемкин остался один с охладевшим трупом князя. Ему самому становилось холодно и страшно тяжело. "Ведь он прав, — думалось ему, — так или иначе, я хотел, чтобы он был убит. И вот он убит! Это моя вина, мой грех…"

От этой мысли будто что-то кольнуло его прямо в сердце, что-то сжалось и сдавило его грудь так, что дрогнули даже кончики его пальцев.

"Все это очень хорошо или очень дурно, — вдруг подумал он. — Но убитого ничем воротить нельзя, нужно воспользоваться его смертью. Ведь я точно хотел, чтобы… его не было, и вот…"

Но в ту же минуту его опять что-то закололо, потом будто ударило чем в голову, затем будто сказал кто: "Ты убийца, убийца, подлец! Жизнь тебе заплатит, страшно заплатит!.. Подлец, подлец!" Между тем вспомнился ему он — будто ожил пред ним — с его бесконечною добротой, честностью и добродушием. И Потемкин вдруг, с неожиданным порывом чрезвычайной страстности, бросился на грудь покойного в слезах и в отчаянии.

— Прости, прости меня! Прости убийцу твоего, злодея твоего! — со странным оживлением вскрикнул Потемкин и начал вглядываться в костеневшее лжцо убитого.

— Прости, бранный товарищ, великодушный друг, готовый жертвовать собою за каждого! Прости злодея твоего, помолись за него! Дорогой, святой, голубчик, помолись…

И он зарыдал горько, истерически зарыдал на груди трупа…

Приехали люди, подняли труп, положили в сани и увезли. Потемкин долго оставался еще на месте. Ему все казалось, что он не может, не имеет права уходить. Он приехал не один, приехал с товарищем, с другом… Но ведь этого друга он убил! Да! Но он добр, он великодушен, простит. Вот начинает смеркаться; он придет и скажет, что простил…

Потом он вдруг будто что вспомнил. "Нужно к государыне, — сказал он, — нужно ее успокоить, утешить. Ее, бедную, смерть эта поразит, ужаснет! Но что же делать? Когда встречаются на одном пути два соперника, один должен быть отстранен!.."

Екатерину действительно страшно поразило известие о дуэли и смерти Голицына. Сперва она не могла дать себе отчета: что это, отчего, каким образом? Да ведь он вчера только, вот почти сейчас сидел тут, был жив, был весел, шутил… Где же сегодня? Его нет, нет и не будет никогда! Ужасно, ужасно! Да разве возможно это? Разве это справедливо? Боже мой, за что же? А я‑то, я?..

И она плакала, даже не сознавая, что она плачет.

Екатерина чувствовала, что в нем она потеряла единственного человека, который возвышал порывы души ее. Она чувствовала, что с ним она становилась выше, благороднее. В присутствии него она стряхивала с себя ту мелочность жизни, тот материализм взглядов и понятий, которые оказывают самые возвышенные стремления. С Голицыным она сознавала это, самые желания ее добра, пользы, возвышения государственного благосостояния были иные, были не те, которые вызывались в ней эгоизмом людской гордости; ни одной нечистой, материальной, плотской мысли не являлось с ним, "Он был идеал, вызывающий только светлые помыслы вдохновения. Он вызывал во мне те мысли, которые оставались еще во мне от первых впечатлений детства, от первого взгляда на Божий мир, от первой, сердечной молитвы Богу. Какая разница против холодного чувственного расчета Салтыкова, приторной сентиментальности Понятовского, ничтожества Васильчикова и порывистого материализма Орлова. В Голицыне была душа, мысль, чувство, и во всем ощущалась не плотско-физическая, а нравственная сила… И он умер, убит и унес с собой все, что было в самой мне чистого, возвышенного, светлого, что было душой моей и что он вызвал, возбудил…"

38
{"b":"282763","o":1}