***
После первого своего доклада, когда Потемкин так увлек своими рассказами Екатерину, что она забыла с ним время, он стал часто приглашаться в покои государыни как для деловых объяснений по привезенным им бумагам и особому письму фельдмаршала, так и для препровождения времени и развлечения государыни. Было видно, что ей с ним было приятно. Потемкин этим пользовался и в своих рассказах не щадил фельдмаршала, описывая его подозрительность, мнительность, капризы, странности и затеи. Анекдотическая часть этих очерков давала обильный материал его остроумию, и государыня много смеялась, слушая их, а иногда и сердилась, но не на рассказчика. В то же время на Потемкина, как на доброго вестника мира, рекомендованного фельдмаршалом за его храбрость, распорядительность и разумность, сыпались награды. Он был произведен в генерал-поручики. Государыня собственноручно надела на него александровскую ленту. Ему была дана деревня в тысячу с чем-то душ, подарен дорогой перстень и серебряный сервиз, после дано было что-то больше пятидесяти тысяч. Эти награды, а еще более частые приглашения и беседы, иногда с глазу на глаз, обратили на Потемкина общее внимание. Начались толки, пересуды, заискивания, усилившиеся особенно после того, как узнали, что Васильчиков уже уволен и уехал в Петербург. Одним словом, Москва, праздновавшая торжественно славный мир, заговорила. В Потемкине уже видели восходящую звезду и, по тогдашним взглядам общества, готовы были перед ним склоняться.
Между тем празднование мира шло своим чередом. Сочувствуя словам государыни и исполняя ее желание праздновать славу русского оружия сколь возможно торжественнее и оживленнее, москвичи давали праздник за праздником, бал за балом, один богаче, великолепнее и изящнее другого. Все эти праздники Екатерина удостоивала своим присутствием, и на них, уже по самой выказываемой ему явно государынею благосклонности, первенствовал привезший радостную весть о мире молодой генерал-поручик Григорий Александрович Потемкин. За отъездом Васильчикова Москва начинала уже думать, что он все; что он уже человек случая — человек, который может располагать большим, чем кажется. И все сгибались перед Потемкиным, смотрели ему в глаза, искали случая угодить ему. А эти поклонения, заискивания, угодливость более и более волновали честолюбивую душу Потемкина, более и более разжигали его желания. Он знал, что ничего такого нет; знал, что с ним говорят, его слушают, но только потому, что нет никого, кто бы говорил занимательнее его, кто бы был интереснее его, знал больше его. Явись кто-нибудь другой — и, пожалуй, он может остаться в стороне.
"Москва, — думал Потемкин, — как добрая, но болтливая старушка, забегает вперед. Она не обсудила, что после Васильчикова нетрудно быть занимательным кому бы то ни было. Но это еще далеко до силы, до влияния".
Действительно, государыня оказывала явно особую благосклонность Потемкину, но не более, чем она оказала бы всякому другому, привезшему ей радостную весть мира во время ее сомнений и колебаний, особливо если бы этот другой оказался человеком способным и занимательным.
Но ни балы, ни праздники, ни московские пересуды и сплетни не отвлекали внимания от наблюдения тех, кто мог и кому нужно было знать действительное положение дел при дворе. Графиня Парасковья Александровна Брюс, урожденная Румянцева, была одною из тех, которые не только желали все видеть, все знать, но желали направлять и, если возможно, руководить. Видя на придворном горизонте новое светило, столь отличное от прежних, она занялась им. К глубокому своему сожалению, она увидела, что Потемкин не поддается ее влиянию и что его ни в каком случае нельзя признавать своим союзником. Поэтому, видя дело в настоящем свете, она сочла себя обязанною написать своему брату-фельдмаршалу:
"В выборе вестника мира ты сделал величайшую ошибку. Нет сомнения, он добьется своего. Это можно сказать утвердительно. И оно не замедлится, хотя теперь еще ничего нет. Но достижение им своей цели будет нам не только не в пользу, а в жестокий вред. Даже теперь, еще ничего не видя, он много и сильно успел уронить тебя в ее глазах. Пока есть время, принимай меры!.."
Прочитав такое письмо от своей умной и любимой сестры, фельдмаршал граф Петр Александрович Румянцев—Задунайский невольно ударил себя по лбу.
"Ах, негодяй! — подумал он. — Надул, просто надул! Как он здесь распинался да подлещивался! Каким преданным притворялся!.. Обманул, нечего и говорить, совсем обманул! Просто обошел! И ее обойдет непременно; сестра права, добьется своего, это верно! Как ему не обойти ее, когда меня, меня сумел вокруг пальца обвести! На что другое, а на это способен! Да ведь потому-то я и послал его, что видел, что способен. И сам я выискал случай, сам писал, учил, распинался за него, а он?.. Ах мерзавец!"
Гневу фельдмаршала не было пределов.
"Опять, как было и не поверить? — рассуждал он. — Казалось, весь был почтение и преданность. Головы своей не жалел, чтобы мне хоть чем-нибудь угодить, чем-нибудь меня потешить, чтобы только мое внимание на себя обратить. В глаза, бывало, смотрит; только и думал о том, чтобы мне приятное сделать… Надул, просто надул, что и говорить! Бывало, бранит Васильчикова: "Как, дескать, не догадаться и не напомнить государыне, что мой графский герб давно княжескою мантиею прикрыть следует, а для позолоты княжеского герба должно образовать княжество хоть из отвоеванных мною от Турции земель. Я бы, говорит, на коленях умолял, для ее же славы и чести; в ее бы глазах с голоду себя уморил, если бы не сделала". Ну, я и поверил. Решительно стареть начинаю! Провел, во всех отношениях провел!.. "Прими меры, пока есть время", — пишет сестра. Но какие же меры отсюда за 2500 верст я могу принять? Потребовать его к армии? Он не поедет, скажет, что высочайшему повелению должен представить объяснения на те или другие вопросы. Война же теперь кончилась. Сам дал письмо, сам хвалил толк и храбрость, сам рекомендую обращаться к нему за разъяснениями. Какое же может быть тут требование к армии? Нечего говорить, сам своими руками вытащил, сам поднял, за то он же меня и топит. О, люди, люди!.. Что тут делать? Ничего не выдумаешь! Разве соперника послать… но кого, кого? Такого ловкого бестию другого трудно найти!"
В это время в его кабинет вошла графиня, его жена, урожденная Голицына, сестра фельдмаршала, бывшего в Петербурге в то время главнокомандующим и генерал-губернатором. Она приехала в Бухарест к мужу еще тогда, когда только приостановились военные действия и начались переговоры о мире, и жила все это время с ним, так как до нее дошли слухи, что ее супруг, хотя и не старик, но все же человек солидный, вспомнил свою молодость и начал чересчур увлекаться приветливыми и далеко не недоступными молдаванками.
— Мой друг, — сказала графиня, — ты не имеешь ничего против того, что я сегодня приглашу к себе обедать Pierr’a?
Румянцев ударил себя по лбу.
— Чего я думаю, чего думаю! Уж именно женский ум лучше всяких дум! Да, Pierre — единственный человек, который может смять, уничтожить, затмить интригана. Он хоть кого из седла выбьет, даже против своего желания. И он-то уж никак не обманет, не станет против, заодно с врагами. Как это я прежде не подумал? Да, Pierre единственный человек, который может спасти. Государыня же его, кажется, еще не видала или видела прежде женитьбы, когда она из-за Орлова, можно сказать, никого и ничего не видала. Да, Pierre, этот не станет Лазарем прикидываться, не станет, говоря обо мне, глаза к небу поднимать, но за то и не подаст вместо хлеба камень, не станет интриговать. Да, да, Pierre!..
— Прошу тебя, душа моя, пригласи! — обратился он к жене. — Ты меня много обяжешь. Он же у нас давно не был, а мне нужно с ним поговорить. Пожалуйста, пригласи! И прикажи, чтобы обед был поделикатнее, получше! Из погреба прикажи достать бутылочку рюдесгейма, что германский император в подарок прислал. Он такой редкий гость, что хотелось бы угостить.