Ну перебили всех, даже до собаки, стало быть и дело с концом. Не тут-то было. Исполнительный генерал сообразил, что ведь трупы разлагаться станут, станут гнить, стало быть, как бы глубоко их не зарыли, будет дух, а Светлейший именно говорил… Вот он и решил связать всех убитых вместе и привязать к ним три-четыре бочки смолы, жердей, хворосту, негодных досок и всякой другой горючей дряни, все это зажечь и пустить вниз по Днестру в море, за осаждаемую крепость. Тогда уж именно духу не будет, да если бы и принесся из-за крепости какой-либо дух, то это уж будет дух турецкий, а не татарский, так как крепость-то турки защищают.
Как было не любить такого исполнителя екатерининским самодурам, особливо если принять во внимание то, что попасть в случай он не искал, интриговать никогда ни против кого не интриговал и во всем всегда всецело уступал. И точно его любили все, начиная от подозрительного, но высокоразумного фельдмаршала графа Румянцева—Задунайского до великолепного лентяя и именно великого человека на грандиозные предположения и малые дела Потемкина, даже до хитрого, гениального, напускающего на себя великую придурь Суворова и до блестящего Зубова, а также искреннего весельчака и мота Нарышкина и остряка Строганова, даже до не менее точных исполнительниц, чем он сам, разумеется в другом роде, Протасовой, Брюс, Нарышкиной и Перекусихиной. И такая общая любовь к нему была понятна. Во-первых, он был не честолюбив; лучше сказать, его честолюбие ограничивалось только получением хлебного местечка, выгодной командировочкой, наделом небольшого, дворов в 500, имения; во-вторых, он был угодлив: всем угождал и угождал мастерски, не роняя своего достоинства и не давая даже заметить, что он желает угодить.
Эти свойства, при всеобщем расположении, давали ему возможность беспрерывно получать то одно, то другое выгодное порученьице. То пошлют его баранов покупать, то контрибуцию собирать, а то и богатой областью управлять. Потом, в представлении, будто ошибкой, глядишь и его имя упомянуто, хоть он и в деле не был. А там глядишь и землицу отмежуют, и деревеньку дадут; да все это помаленечку да потихонечку, так что никто и не замечал. Ну да война войной, а есть и мирные занятия. Матушка царица любит, кто и в войне и в мире делом занят; хвалит Румянцева хозяйство, хвалит и поддерживает фабрикантов и купцов. Разумеется, он не станет проситься в третьей гильдии купечество, как граф Апраксин, так что государыня послала узнать, не помешался ли он; но и без записки в гильдию мало ли есть дела; вот, например, в откупа войти, Москву взять на откуп. Такого точного исполнителя и любимого генерала никакая купеческая шельма не захочет обсчитывать, он во многом и многом полезен будет, а тут ведь можно деньги нажить и еще какие деньги.
Таким-то путем бескорыстия и самоотрицания у исполнительного генерала Павла Антоновича Ильина, когда ему еще и пятидесяти лет не было, из пяти родовых отцовских душ стало десять тысяч душ отличного имения, то есть ровно столько, сколько успел себе в то время вытянуть от Екатерины граф Алексей Григорьевич Орлов—Чесменский, хотя о роскоши последнего и о щедрых наградах, им полученных, чуть не кричал целый мир, тогда как о генерале Ильине не говорил никто. Правда, Орлов и сам себя кое-чем наградил, хозяйничая безотчетно в Италии; ну да и генерал Ильин, говорят, не положил себе охулки на руки, спаивая крещеный народ в Москве.
Разумеется, такой точный и аккуратный исполнитель своих обязанностей не мог не быть счастлив в своей семейной жизни. Он женился рано, когда его способности практической жизни еще не обозначились с такою рельефностью, с какою обозначились впоследствии. Тем не менее жена его, Авдотья Ивановна Кудрина, мелкая дворяночка Тульской губернии, из выведенных в дворянство прокурорских и секретарских детей, души не чаяла в своем супруге. Она, кажется, думала, что один только ее муж и есть совершенный мужчина на свете. Воспитываясь чуть ли не под строгими правилами Домостроя, усиленного еще секретарским крючкотворством, и можно сказать, сама не зная как, по. родительскому благословению, она сделалась супругою молодого соседа, про которого говорили: "В нем будет путь", и она всю душу свою положила в него. Ее постоянною заботою, постоянною мыслью было: "А что скажет, что подумает он, ее Павел Антонович?" Разумеется, ему никогда в голову не приходило прибегнуть к родительским увещаниям, да и не за что было, ввиду того, что жена только и делала, что смотрела ему в глаза, стараясь всеми силами ему угодить. Тем не менее дедовская плетка у нее всегда была в памяти, и она ни минуты не задумалась бы ее подать, если бы Павел Антонович, рассердившись на какой-нибудь непорядок в доме, ей это приказал и велел бы наклониться, чтобы ее милый друг мог с удобством поучить ее несколькими ударами по ее нежным плечам. Потом она не задумалась бы поцеловать эту бившую ее руку, признавая свое послушание мужу первым долгом, первою христианскою добродетелью женщины и счастливой жены.
Плодом этого счастливого брака были две дочери и сын. Разность лет между старшей и младшей дочерью была более десяти лет; сын был средний между ними, так что, когда старшая сестра, Юлия Павловна выходила замуж за князя Гагарина, младшая, Наденька, была еще совершенный ребенок, говоривший, что она хочет выйти замуж за папу или за Анну Матвеевну, старушку, бывшую еще нянюшкой Авдотьи Ивановны и потом поступившую ей в приданое, чтобы нянчиться с ее детьми. Выполнив вполне добросовестно, то есть выходив и выкормив сперва Юлию Павловну, потом Павла Павловича, она теперь выхаживала и баловала со всею силою своей старческой нежности маленькую Надечку, сердясь страшно, что эта ее милая барышня не отдана под ее исключительный надзор, а подчинена наблюдению еще двух нянек, немки и француженки, нанятых исполнительным генералом, потому что, соответственно своему настоящему, увеличившемуся состоянию, он считал себя обязанным дать дочери воспитание, требуемое веком и жизнью, тем более что жена, добрая, милая, послушная, его милая Дунюшка, с которой столько лет он считал себя счастливейшим человеком, прохворав с неделю, неожиданно скончалась, прижимая в последний раз его руку к своим оледеневающим губам.
Оставшись одиноким вдовцом с детьми на руках, Павел Антонович не вдался ни в разврат, ни в пьянство и не потерялся в своей деятельности. Напротив, он стал еще строже, еще исполнительнее, отчего становился, разумеется, богаче и богаче; но богател он все время так, что о его богатстве никто ничего не говорил, до того даже, что когда, потеряв жену, он устроил ей пышные похороны, то Москва говорила: "Бедняк, помешался с горя, не знает куда и деньги бросать; и что тут удивительного, больше двадцати лет жили душа в душу. А попы тому и рады, ишь сколько их понаехало!"
Когда Павел Антонович схоронил свою жену, старшей дочери его Юлии было уже восемнадцать лет, и он скоро выдал ее замуж за князя Гагарина, секунд-майора Преображенского полка (что равнялось тогда генерал-майору армии), камергера и кавалера, хотя он был человек еще молодой и красивый. Он был человек не бедный и в ходу, стало быть, партия была вполне приличная. Да как и не найти было ему приличной партии для своей дочери, когда он, при замужестве, наградил ее вотчиной тысячи в три душ; да и деньгами, говорят, отсыпал столь приличный куш, что Гагарин и не ожидал. Она же у него была красавица. Сын почти в то же время, мальчишкой лет пятнадцати поступил на службу, вместе с преображенцами был взят Орловым в Италию и отличился в Чесменской битве вместе со своим двоюродным дядей, лейтенантом Ильиным, командовавшим брандерами. У него в доме осталась одна Наденька. На ней исполнительный генерал и соединил всю свою нежность. Он любил ее за всех: и за покойную ее мать, скромное послушание и любовь которой столько лет окружали его полным счастием, незабываемым им ни на одну минуту до сих пор; и за ее сестру, теперь гордую и строгую княгиню, делающую своею жизнью честь своему отцу; и за сына, долженствующего быть единственным представителем его имени. Более — в своей Наденьке он любил свою служебную исполнительность, свой успех жизни, спокойствие и утешение своей старости. Она была для него все, была радость, развлечение, мечта. О чем мог мечтать он, уже старик, почти взявший от жизни все, что жизнь могла ему дать.