Наконец, человек производства в своей судьбе тесно связан со своими коллегами. «Мы» в его мышлении находится как минимум в равновесии с «Я», в то время как у гуманитария «Я» может доминировать.
Итак, «взвешенность» гуманитария и необходимость к выделению ставит его развитие и судьбу в особую зависимость от одного решающего обстоятельства: от уровня его нравственности, от способности к сопереживанию. Если этот уровень достаточно высок, он дает гуманитарию сверхличную цель, сверхзадачу и рамки ответственности перед людьми, перед обществом. Такой интеллигент-гуманитарий действительно становится самым полезным членом общества, интеллигентом с большой буквы. А если этого нет — доброй сверхзадачи и ответственности, — то интеллигент-гуманитарий, особенно при наличии у него способностей, превращается в самого опасного для общества члена, и для «дальних», и для «ближних» своих. Становится «бродильными дрожжами» изощренного зла. Любая самая хорошая идея будет поноситься им только потому, что не он ее автор. Или, если она в силе и в моде, он будет ее извращать, доводя до абсурда. И любое дело будет разваливать, если не он лидер.
В тоталитарных же условиях гуманитарию сохранить нравственные устои и гражданскую ответственность особенно трудно. И в этом — ключ к пониманию советских гуманитариев.
Производственник в тоталитарных условиях госкапитализма при отсутствии зависимости производства от потребления снижает качество своей работы. Гуманитарий же попросту деградирует, нравственно и умственно. Инженер и рабочий могут и даже заинтересованы производить некачественные, скажем, трубы (чтобы произвести их в большем количестве и выполнить план), но не могут выпускать трубы без желоба: жидкость по ним все-таки должна течь! У гуманитария и этой заботы нет. Он в значительно большей степени отрезан от обратной связи со своими потребителями. В этих условиях стремление к выделению и безответственность приобретают порой совершенно уродливый характер. Гуманитарий почти полностью теряет ощущение независимости и чувство собственного достоинства, свойственное квалифицированному работнику. Карьеризм, угодничество, предательство, оппортунизм становятся нормой. Своей безнравственности эти люди, как правило, не замечают, т. к. варятся в собственном соку, и все вместе деградируют. Критерии порядочности снижаются до последнего минимума. Естественно, развиваются мизантропия и на ее почве — народофобия и прочие фобии.
Тут важно понимать диалектику перехода от диктаторского, «средней» жестокости режима к тоталитарному. Я имею в виду, конечно, сравнение с режимом царской России. Тогда для гуманитарной интеллигенции существовали быть может оптимальные условия, среди имевшихся в мире, для обретения доброй сверхзадачи. Страна и народ были в тяжелом положении, существовало множество тяжелейших проблем, но существовала в то лее время относительная свобода для творчества и связь с общественностью, с «потребителями». Существовала объективно и некоторая заметная перспектива для тех, кто хотел бороться за изменение режима или просто действовать на пользу людям. То есть были средства и возможности для достижения гуманных целей. И «продукция» гуманитариев того времени свидетельствует о существовании большого числа людей, подчинявших свое творчество доброй сверхзадаче.
При переходе же к тоталитарному режиму госкапитализма мы видим, что вместе с увеличением количества и «качества» проблем резко уменьшаются возможности для борьбы за их решение и неизмеримо увеличивается риск участия в этой борьбе. Результат: изощренность в приспособлении, в цинизме, защитная слепота и потеря способности к: сопереживанию, а также народофобия и мизантропия в качестве оправдания своего бездействия и приспособленчества.
Народофобия тут рождается и из-за страха перед крутыми переменами в демократическом направлении. Гуманитарий боится, что может оказаться неконкурентноспособным в силу творческой деградации, и кричит о том, что «дикому» народу (или «одичавшему») нельзя давать свободу: он учинит кровавую анархию — «русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
Мне же думается, что самую большую опасность тут представляют сами эти гуманитарии, с преобладанием в их среде людей безнравственных, безответственных, с неудовлетворенным честолюбием.
Сознание многих интеллигентов представляет собой перевернутую картину по сравнению с сознанием большой части людей из народа, у которой, как мы говорили, ненависть к режиму часто вытесняется в подсознание. У очень многих же интеллигентов на поверхности какие-либо оппозиционные (по моде) идеи, а в подсознании — страх перед серьезными переменами.
Большая часть современной гуманитарной интеллигенции представляет перевернутую, «зеркальную», картину и по отношению к дореволюционной интеллигенции России, отличавшейся крайним радикализмом, революционностью и народничеством. И если крайности старой интеллигенции сыграли во многом весьма печальную роль в истории страны, то «зеркальные» крайности большой части советской интеллигенции в нынешней тоталитарной обстановке могут сыграть роль еще более трагическую.
Приведу ряд фактов, косвенно подтверждающих нарисованную выше картину.
Вспомним, ни один человек на съезде писателей в 1967 году не решился даже упомянуть о письме Солженицына к съезду, в котором содержалось требование отмены цензуры на художественные произведения и защиты Союзом Писателей прав его членов. Сравним это с положением в Венгрии (в 1956 г.), в Польше, в Чехословакии, где гуманитарии, в частности писатели и журналисты, играли великую роль в движении за демократические реформы. Вспомним, что в той же Чехословакии в 1967 году письмо Солженицына было не только прочитано на съезде чехословацких писателей, но и подтолкнуло 300 человек подписать сходную петицию к правительству, с чего в сущности и началась Пражская весна.
Впечатляющую картину дает и статистика, приводимая Амальриком в его книге: «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?». К 1969 году среди людей, подписывавших различные протесты, ученые, инженеры, техники и рабочие составляли 64 %, а деятели искусства и литературы — 22 %! Характерная картина для тоталитарного режима. (В странах Восточной Европы жестокость режима была меньше и короче было время его существования, поэтому там мы уже наблюдаем обратную, нормальную картину).
Отметим также, что в числе заявивших о себе диссидентов мы находим только 5°/о студентов. Положение столь же ненормальное.
Еще примечание. Если в число 22 % гуманитариев-диссидентов входит большинство активных оппозиционеров этой группы, то 64 % для научно-инженерно-рабочей группы не является репрезентативной цифрой: большое число «простых» и «заводских» людей, проявлявших активную оппозиционность, не подписывало каких-либо документов протеста. Вспомним хотя бы об участниках многочисленных забастовок и восстаний в начале 60-х годов.
И все же 64 %! Следует к тому же учесть, что люди эти не находятся около источников получения и передачи информации, не защищены от репрессий известностью или связью с известными людьми (и с иностранными корреспондентами), расположены в главной своей массе в провинции, где произвол милиции и КГБ достигает предела, и для которых, наконец, одно только увольнение с работы — катастрофа: внештатно, как гуманитарии, они работать не могут и не могут, как правило, найти себе новой работы — все предприятия государственные.
«Реактивная» оппозиция
Чрезвычайно показательна для безответственных советских интеллектуалов эволюция их политических взглядов при переходе в оппозицию.
Эта эволюция диктуется все тем же стремлением к выделению, к оригинальности и происходит по реактивному принципу отталкивания в противоположную крайность.
При первом шаге отбрасывается марксизм. Но надо идти дальше в соревновании — кто окажется радикальнее, кто больше выбросит ложных ценностей и предрассудков. И вслед за марксизмом летит за борт социализм в любых видах. Но соревнование продолжается — и за бортом оказываются демократия, интернационализм, «безрелигиозный» гуманизм и т. д.