— Да, да… — лепетал старец, автор знаменитой брошюры. — Именно эффектно… Но, знаете ли, я теперь начинаю припоминать… припоминать этот апраксинский пожар… этот петербургский…
— Я видел этот пожар, ваше высокопревосходительство, — сказал Алексей Борисович.
— А, а, видели?.. Превосходно сделали, превосходно изволили сделать… Не правда ли, эти… эти языки огня… эти, эти столбы дыма…
— Напоминали нечто грандиозное.
— Вот, вот… Именно — грандиозное, именно — напоминали… Это вы превосходно изволили выразить… — И вдруг, наморщивши чело, он прошептал, наклоняясь к Волхонскому: — А что здесь, как вы полагаете, здесь не совершено злого умысла?..
— Не думаю, ваше высокопревосходительство, — с едва заметной иронией отозвался Алексей Борисович, — разве вот нигилисты…
Старец даже подпрыгнул.
— Вот, вот, вот… — горячо подхватил он, в беспокойстве ковыряя пальцами свои баки, — именно — нигилисты, именно я их и имел в виду!..
— Да нет, вряд ли! — произнес Волхонский, внутренне помирая со смеху. — Тут и всего-то один нигилист, да и тот вон корову за рога тащит… — Он указал на Тутолмина.
— А, а, корову… — старец любопытно посмотрел по указанию, — корову… Это отлично, — сказал он и добавил глубокомысленно: — Но… несомненный нигилист?
– Ö, несомненнейший! При мне обходился без помощи носового платка и даже громогласно утверждал, что чин тайного советника в сущности не чин, а сонное мечтание.
Старик широко раскрыл глаза и явил в них беспокойство.
Офицерики увивались около барынь.
— Но скажите, ежели мне одинаково нравятся лилия и роза? — спрашивал один, пронизывая коварным взглядом шуструю дамочку, беспрестанно выдвигавшую из-под платья изящную ножку в серой туфле.
— О, непременно должны сделать выбор! — говорила та.
— Но если это значит разорвать сердце?
— Разрывайте.
— О, как вы жестоки!..
Некоторые приглашали на кадриль.
— Пановский, будешь со мной визави? Пожалуйста, Пановский! — умоляющим голосом взывал свеженький субалтерник.
— Нет, что ни говори, а ужасное мы государство, — значительно тянул сановник. — Смотрите, это ведь вопиющая мерзость — эти соломенные кровли!
Старец быстро оборотился в его сторону.
— Совершенно верно изволили выразить, ваше превосходительство, — залепетал он, — именно — мерзость, именно — соломенные кровли мерзость… Но теперь этого не будет! — И он торопливо замахал кистью руки.
— То есть как же так? — ядовито спросил сановник, питавший странную ревность ко всем улучшениям, которые могли бы совершиться без его ведома.
— А я изобрел… я очень наглядно изобрел… Знаете, постройки эдакие… эдакие огненеподдающиеся постройки…
— Но в чем же их преимущество? — полюбопытствовал сановник.
— О, преимущество громадное, — подхватил Волхонский, — обычные постройки горят, и от них остаются угли… Но когда сгорает эдакая… огненепобораемая… от нее остается глина, и… мужик. Мужик и глина.
— Вот, вот, — радостно подхватил старец, — совершенно верно изволили… именно — мужик, именно — мужик и глина!
Сановник благосклонно улыбнулся.
Мишель, закутанный в пледы, лежал в глубине какого-то тарантаса. Рядом с ним сидели madame Петушкова и предводительша. Он пожимал им руки и, мечтательно посматривая в вышину, восклицал: «Полюбуйтесь, mesdames!.. Посмотрите, как кружатся эти голуби, точно искры… Или, как это у Гоголя… А как мрачна и загадочна эта бездна, — продолжал он, указывая в небо, — не кажется ли вам, что кто-то хмурится оттуда и грозит… О, как понятна сейчас эта идея гневного и карающего бога!»
Дамы благоговейно внимали его речам, и Петушкова не смела отнять своей руки, которую граф пожимал слишком уже дружественно, а предводительша не хотела отнимать и даже слегка отвечала на его пожатие. Ей очень нравился Облепищев.
Официальные люди убивались на пожаре. И по справедливости надо сказать, что хлопотали ужасно. Корней Корнеич самолично распорядился, по крайней мере, с дюжиной мужицких физиономий; кроме того, он посулил старосте долговременные узы. Клёпушкин, в свою очередь, поработал. Но всех усерднее действовали Цуцкие. Они метались по народу, точно угорелые, и раздавали столько пинков и оплеушин, что их не было никакой возможности перечислить. Впрочем, один из Цуцких (тот, что поглупее) даже залез на крышу и для чего-то стал расковыривать солому, но провалился в дыру и был извлечен за ноги. И, конечно, огонь не мог устоять против такого самоотвержения. Он достиг до площади, на которой стояла церковь, и, моментально сожрав крайний дворишко, принадлежавший убогой просвирне, упал. Тогда начальство вздохнуло свободно.
— Кончено, — произнес Лукавин и предложил Варе сесть. Она обвела пожарище длинным и тяжелым взглядом и опустилась на подушку. Обугленные остовы жарко тлели. Полуразрушенные печи черными и мрачными столбами возвышались среди них. Погорельцы слонялись по пожару как тени и ковыряли груды скипевшегося пепла. Бабы причитали. Среди улицы валялся разнохарактерный скарб. В нем пугливо копошились дети. Иногда плач оттуда вырывался, тоскливый и жалостный. Порою можно было слышать глухой стон. Церковь алела, точно залитая кровью. Где-то завывала собака…
Экипажи медленно пробирались по улице; колокольчики осторожно перезванивали. Но господа притихли и пребывали в почтительном безмолвии. Над ними точно туча повисла. Их угнетало мужицкое горе — не так заметное за треском пламени, суетнёю и звуками набата.
Варя сидела, как-то странно выпрямившись, и бессмысленно озирала пространство. Однажды она скользнула взглядом по лицу Лукавина, на котором пламенным румянцем отражалось пожарище, и ужасно чуждым показалось ей это красивое лицо. Но она только мгновение подумала об этом и как будто отвернулась от этой мысли, до того она показалась ей скучной и неинтересной. Что-то важное и значительное вставало в ней. Сердце ее болело.
Выехав из деревни, кучера гикнули и понеслись с шумом; колокольчики бойко зазвенели. Господа вздохнули с облегчением. Усадьба вырастала перед ними, унизанная гирляндами фонариков и потускневшими транспарантами. Музыканты, услыхав приближение экипажей, мгновенно настроились и загремели «Персидский марш».
Коляска, в которой сидела Варя, первая подкатила к подъезду.
— Э, вы, почитай, заснули, Варвара Алексеевна! — шутливо воскликнул Лукавин, выходя из коляски. Варя быстро поднялась, мгновение как будто прислушивалась к чему-то (неясные вопли странно перемешивались с звуками музыки), глянула на пожарище, угрюмо пламеневшее в отдалении, и вдруг, слабо вскрикнув, пошатнулась. Лукавин подхватил ее, — она была без чувств. Лицо ее, покрытое мутной бледностью, являло вид неизъяснимого ужаса.
XIX
Страшная тревога поднялась в волхонском доме. Варю окружили тесною толпой. Некоторые побежали к музыкантам и, махая руками, приказывали им перестать. Но музыканты недоумевали, и музыка стихала нестройно и медленно. Прислуга бегала с растерянными лицами. Отец Ихтиозавр важно сопел и щупал пульс у Вари. Все жадно смотрели ему в лицо.
Наконец он нашел, что беспокоиться нечего и что у девушки просто легкий обморок. Тогда ее отнесли наверх и уложили в постель. И грузные шаги прислуги, подымавшей Варю по лестнице, как-то неприятно всех поразили, голоса понизились. Все для чего-то стали ходить на цыпочках. Облепищев почувствовал дурноту и удалился в свою комнату, не забыв, однако же, шепнуть предводительше, что она напоминает ему Эсмеральду… Многие поспешили уехать. Но, однако же, устроили подписку в пользу погорельцев, причем с затаенным любопытством ожидали, сколько-то выложит Лукавин.
Иллюминация погасала. Забытые транспаранты распространяли копоть. Потухшие бочки смрадно дымились.
Встревоженный Алексей Борисович бесцельно ходил по комнатам и с односложной вежливостью отвечал на успокоения гостей. Отец Ихтиозавр сидел около Вари. Волхонский несколько раз подымался наверх и спрашивал, не очнулась ли она. Но обморок все продолжался, перемежаемый неясными вздохами, и он мрачно сходил оттуда и в рассеянности смотрел на гостей. Автор знаменитой брошюры под шумок завладел Лукавиным и рассказывал ему о блистательных свойствах его «знаменитого родителя» и о том, что он, старец, хотя и косвенно, но некоторым образом поспособствовал получению Лукьяном Трифонычем ордена «святыя Анны». А после старца к Петру Лукьянычу с азартом подошел Цуцкой (тот, что поумнее).