Я по тра-а-вке шла
По мура-а-вке шла,
Чижало несла,
Чижалехонько!
Чижа-а-лехонька,
Жэлу-у-бнехонька.
Жалубней тово
Девка плакала!
Па сва-а-ем дружку,
Па Ива-а-нушке —
У Иванушки
На головушки
Вились кудрюшки!..
— Что это значит, что девочка говорила о порче? — спросила Варя, когда они подходили к Мокеевой избе. Но Тутолмин не ответил. Глубокая морщина лежала у него над бровями.
Они вошли в сени. Там никого не было. Илья Петрович отворил дверь в избу: оттуда пахнул на них удушливый и прелый запах да неясный стон послышался… «Где же Мокей?» — в недоумении произнес Тутолмин. Вдруг со двора донесся до них дробный звук отбиваемой косы. «Мокей, где ты? — закричал Тутолмин и пошел на двор. Варя с каким-то чувством страха и вместе наивного любопытства последовала за ним. Мокей сидел на пороге клети и отбивал косу. Он очень удивился гостям и как будто сконфузился. Варя тоже испытывала смущение.
— Ну, что баба? — осведомился Илья Петрович.
— Баба-то?.. — рассеянно отозвался Мокей и вдруг, суетливо откладывая косу, произнес с искательной улыбкой: — А песенки я вам, барин, важные заучил… кхе, кхе… сказать?
— Какие песни! — сурово промолвил Тутолмин. — Ты бабу-то покажи… Что у ней, горячка, что ль?
— Ах уж эта баба мне, — плаксиво воскликнул Мокей, — руки она мне все повязала, эта баба… Теперь бы у Захар Иваныча жить, а я вот… — и он беспомощно развел руками.
— Она где у тебя? — с участием спросила Варя, в глазах которой заблестели слезы.
— В избе она… да что! — он махнул рукою. — Измучила лихоманка.
— Проведи нас к ней.
— Хе, хе, грязновато быдто у нас, барышня… Не ровён час, ножки…
Но Варя решительно направилась к избе. Она отворила дверь, ступила на высокий порог и… отшатнулась. Воздух, удушливый и тяжкий, поразил ее. Но ей тотчас же сделалось стыдно своей слабости. Она вошла. В избе было темно: на зеленоватых стеклах единственного оконца черным роем кишели мухи. Под ногами ощущалась сырость. Пахло печеным хлебом и острым запахом аммиака. Жара стояла нестерпимая. По столу важно расхаживали тараканы.
Вдруг слабое всхлипывание ребенка послышалось, затем глубокий кашель, стон… Варю с ног до головы пронизала холодная дрожь. В глазах у ней потемнело… Но она скрепилась и пошла в глубину избы. Больная лежала на нарах растерзанная и худая. Неподалеку от ней висела люлька, прикрытая грязными отрепьями. Оттуда невыносимо пахло. Варя приложила руку ко лбу больной. Он был раскален. В висках беспокойно билась кровь. Все лицо покрыто было потом. «Испить бы…» — прохрипела больная и попыталась вздохнуть. Кашель коротким и сухим стоном вылетел из горла. Она поднесла ко рту руку… На пальцах заалела кровь. Варя слабо вскрикнула. Илья Петрович подбежал к ней. Она в немом ужасе указала ему на больную. А Мокей суетился около люльки.
— Эка! — с неудовольствием бормотал он, неловко делая соску из хлеба. — Нишкни! Нишкни!.. Он-те, барин-то, он-те!.. — И замечал в скобках тоном подобострастным и мягким: — Хе, хе, говорил я, грязновато… говорил… Ишь у нас удобьи-то!.. У нас не токмо — и в хлеву-то у вашей милости чище… Мы разве понимаем что?.. — И добавил с презрением: — Сказано — мужик! — А потом подошел к жене: — Эка, эка… — зашептал он, заботливо и торопливо прикрывая ее распахнутую грудь. — Эко-ся… Овдоть!.. Овдотья… привстань-ко малость… привстань! Господа вот пришли… привстань, матушка.
— Да не трогай ее, — сердито произнес Тутолмин. — Что это, она кровью кашляет?
— Кровь, — ответил Мокей и вдруг заспешил: — Есть, это есть… как с весны ноне, так краска эта и пошла!.. Иной раз как тебе… Иной раз вот как шибанет!
— И лихоманка?
— И лихоманка. Так тебе трясет, так… беда!.. А то еще водопой теперь… Страсть как одолевает водопой. Я и то говорю Захар Иванычу: «Захар Иваныч! Кабы не жена, я тебе не токмо что…».
Ребенок опять запищал беспомощно и жалко. Мокей поспешил к нему.
— Чахотка у ней, — угрюмо сказал Тутолмин, обращаясь к Варе. А Варю точно кольнуло что. Она бессознательно прислонилась к печке и вся затрепетала, потрясаемая рыданиями. Слезы ручьями обливали ее лицо. Сердце мучительно разрывалось… Илья Петрович вывел ее в сени, дал воды… Но горькие спазмы душили ее и трепет не утихал. Иногда она переставала плакать, сердце у ней уж застывало в какой-то каменной и тоскливой неподвижности… Как вдруг раздирающий кашель доносился до нее, и горе закипало в ней неукротимым ключом, и снова рыдала она в невыносимой муке, и снова сжимала свою голову, и ломала руки, и дрожала, охваченная ужасом…
А Мокей даже развеселился, ухаживая за барышней. «Эк ее разрывает, эка, — думал он, — то-то бы в хоромах-то сидела!» — и усердно таскал воду.
Наконец Варя успокоилась. Ее только изредка пожимал озноб, да сердце у ней ныло и болело сосущею болью. Тутолмин дал Мокею кое-что из припасов, посоветовал перенесть больную в клеть и спросил:
— Да где же у тебя семейские?
— Разбрелись кой-куда, — ответил Мокей. — Матушка со снохой просо полют; брат на покосе; ребятенки скотину стерегут… Кой-куда! — И с веселой усмешкой добавил: — Так как же насчет песни-то?..
— После, после, — промолвил Тутолмин, и они двинулись далее.
В редком дворе не было больных. Иные лежали в избе, в тяжкой духоте и затхлости, облепленные мухами, изнывающие в неутолимой жажде… Другие задыхались в клетях, под тулупами и зипунами. Попадались и такие, что через силу ходили, странно и неуверенно колеблясь на слабых ногах, или сидели где-нибудь на пороге клети, задыхаясь в пароксизме и беспрестанно поникая от мучительной головной боли… Своими движениями они напоминали отравленных мух. Лица их были желтые и влажные. Мутные глаза смотрели тоскливо. Из полуоткрытого рта вырывались сдержанные стоны…
Но все-таки слухи были преувеличены. Горячки не было. Была какая-то чудная лихорадка, в ознобе доходившая до смертельного холода, а в жару сопровождаемая бредом и бесконечной жаждой.
Варя раздавала припасы, делала кислое питье, прикасалась своей нежной ладонью к пылающим лицам, и все спешила куда-то с неловкой торопливостью, да в смущении озиралась по сторонам и смотрела на невиданную обстановку с каким-то недоумевающим любопытством. Больным она обещала завтра же прислать хины (и, странное дело, это слово «прислать», сказанное девушкой, видимо, без всякой задней мысли, как-то нехорошо подействовало на Илью Петровича).
Они возвращались поздно. Солнце уже закатилось. В село пригнали стадо. Народ понемногу появлялся среди улицы. Янтарные облака таяли и в причудливых очертаниях толпились над закатом. Ветер спал. Ласточки весело щебетали. Где-то вдали гремела телега. С полей доносился теплый запах цветущей ржи. В воздухе гудел шмель, точно басовая струна гитары… Но они шли молча и в печальной задумчивости. Варя испытывала усталость. Нервы ее были как-то странно утомлены. В голове стояла мутная туча. Черты измученного и бледного лица были строги и неприязненны.
Она тихо прошла через заднее крыльцо. В комнате Надежды слышались голоса.
— Смотри же, Лукьян, — говорила Надежда, — ты уж постарайся для гостей-то.
— Оно отчего не постараться, — грустным басом ответил повар Лукьян, — постараться мы завсегда можем, Надежда Аверьяновна… Стараньи-то только наши — вроде как подлость от них одна!
Надежда вздрогнула и ничего не ответила.
— Теперь притащится эта гольтепа, например, — медлительно продолжал Лукьян, видимо поощренный сочувственным вздохом Надежды, — и вдруг я этой самой гольтепе подам соус сен-менегу, и вдруг они этот самый соус стрескают, например… Какое же у него, у гольтепы, понятие, чтобы насчет соуса, а?.. Что ни говори, оно, матушка, больно, Надежда Аверьяновна.