Мир расстилался перед нами и запирал слова. В него надо было вглядываться молча. Изнутри невольно ворошился, обжигая сердце, холодок восторга. Так и хотелось воскликнуть: "Господи! Красота-то какая! Только Бог мог такую красоту изнасеять"".
Да и само журналистское задание, которое получил герой в газете и сущность которого он формулирует в конце повествования, звучит странновато: "А послан-то был за положительным характером в современной глубинке, куда чёрт мерил-мерил дорогу, да и верёвку оборвал". Реальное направление – "маршрутный лист" служебной командировки – сменяется легендарным, ведущим в таинственные, недосягаемые земли.
И вот уже кажется герою, что изба Ульяны Осиповны, у которой он остановился, "наверное, всплыла из того скрытого во мраке царствия, как Китеж из Светлояра". Но вскоре это таинственное – да и было ли оно? – прекрасное прошлое начинает казаться безвозвратно канувшим, Василий ощущает, как "вместо благостного покоя из-за синих таёжных лесов в дальнюю деревнюшку Кучему насылались от первопрестольной вместе с золотым свечением облаков гнетущая тоска и неизбежная смута. … Куда же подевалось всё веселье, куда упрятались песни и былые героические сказания?"
Это сочетание реальности, документальной точности характерно и для топонимики повести. Реальные топонимы, позволяющие уточнить место действия (Архангельск, Маймакса, Пинега, Кучема), соседствуют с условными или существующими на Севере, но не в районе Кучемы, обезлюдевшей деревни на реке Сояне, притоке Кулоя, названиями Хорса (приток Пинеги неподалёку от Верколы), Пылема (деревня в Лешуконском районе Архангельской области), Сура (село на Пинеге), Белое озеро (широко распространённый гидроним).
Образ реки возникает уже в самом начале первой главы романа не просто как элемент – пусть и важнейший – пейзажа, определяющий и характеризующий место действия, а, скорее, как главное действующее лицо (по ходу повествования река становится своего рода alter ego главной героини – Королишки). Герой-повествователь, прилетев в северную деревню, жадно всматривается в открывающийся ему пейзаж: "И всё, что захватывал взгляд, – и деревня, и синие гривы дальних суземков, и стадо коров, и худо причёсанные стада облаков, и даже само мрелое солнце, – косо парусило, съезжало по склону вниз, упрямо стремилось к серебряной подкове реки, приманчиво проблескивающей в узком прогале меж изб, чтобы омыться в её студёных целительных водах".
Река становится центром притяжения, влечёт с неодолимой силой и весь природный мир, и жителей Кучемы, и рассказчика, при этом Личутин наделяет героя-повествователя мифопоэтическим восприятием природы и стремлением мифологизировать характер этого неодолимого притяжения реки: "Этот обавный, зачурованный Дух Реки навещал меня в томительных снах. Эту "присуху" послала на меня по ветру таинственная ворожея. Душа моя обрадела от встречи и успокоилась. "Здравствуй, Кучема!" – восторженно воскликнул я".
Много раз упоминается в повести о том, что герой слышит зов реки, откликается на него, устремляется на этот таинственный призыв ("...неотвратимо тянуло меня на Кучему-реку. Я был как гонная собака на следу, чуя… волнующий запах зверя"). Подчиняются власти реки и жители деревни. Почти все эпизоды, связанные с пребыванием Василия Житова в Кучеме, происходят или на берегу реки, или в избе, из окна которой открывается вид на неё; и почти все упоминающиеся в повести жители Кучемы показаны или идущими от реки, или спешащими к ней, независимо от того, днём или ночью происходит действие: "Деревня вроде бы никогда и не спала, жила, подчиняясь реке, невольно подпадала под её власть".
Когда герой-повествователь смотрит с высокого берега – гляденя – на реку и впитывает душой всю невыразимую, божественную красоту земли, он видит и реальную реку Кучему, и легендарную, таинственную Реку, связующую собой небо и землю, мир предков и мир земной: "По заречным цветущим лугам, солнечно-жёлтым от лютика, волочились неотвязные тени от белояровых облаков, похожих на взъерошенные копны. Куда взгляд достигал, цепко взбирался по горушкам сосенник и елушник, иссиня-чёрный вдали, обжимая в теснинах берегов подковки сизой воды. Казалось, река там, в верховьях, была уже выпита таёжным зверьём, и только в последних крохотных озеринах, похожих на осколки небесного стекла, чудом сохранились пригоршни студёной влаги.
Но здесь, у деревни, река лежала, будто спящая королевишна, вся от макушки до пят обнизанная драгоценным каменьем; на первый погляд чудилась остывшей, неподвижной, лишённой всякой жизни, как бы хваченная морозцем, лишь едва подрагивая телом на каменных переборах, – и там, в отмелых местах, словно бы впыхивал по-над водою солнечный ветер; и только на завороте, где река круто сбегала от деревни к морю, по серебряной чешуе на стрежи, по частым завиткам воды, бьющей крутым ключом, стремительно западающей под глинистый крёж, по сиротливой мелкой дрожи притопленной травы-пореца ощущался неукротимый бег Кучемы. … Откуда явилось это чудо? Может, спустилось к людям с неведомых таинственных ледников, иль протекло из райских палестин занебесья, а может, с алмазной горы Меру, на вершине которой живут души русских праведников? Река удивительно связала небо и землю, и если попадать к её истокам, то невольно угодишь на седьмое небо в благословенные поместья Бога…" И позже, когда Василий и Полина подымаются на моторной лодке вверх по реке, герой будто воочию видит, что река течёт прямо в небо: "…порою чудится, что синяя таёжная гряда впереди напрочь запрудила реку и дальше нет ходу, но… за горою, сложенной из розового плитняка, вдруг снова открывается слепящий серебристый поток, устремляющийся в самое небо, куда, конечно же, никогда не забраться лодкою, и с той вершины уже так близко до сверкающего, истекающего зноем солнца. Но, на удивление, мотор, натужно цепляясь винтом за стремнину, вытягивает нас на самый верх, и мы отчего-то не катимся вниз, а попадаем на следующий выступ, где ждёт лодку новый порог, словно бы мы плывём не по воде, но, пособляя себе крючьями и пешнями, карабкаемся по ледяному склону алмазной горы Меру".
Дважды упомянутая в повести алмазная гора Меру – огромная гора древнеиндийского (индоиранского) эпоса и мифов, центр земли и вселенной. На вершине этой горы берут начало священные реки, которые текут в золотых руслах, а сама гора таит в себе несметные богатства. У Личутина таёжная северная река становится (видится герою) священной рекой, связующей небо и землю, "поместья Бога" и мир людей. И она – благодаря ли окраске пород, из которых сложены её берега, особому ли освещению или магическому кристаллу, сквозь который смотрят повествователь и автор, действительно течёт в золотом русле: "Вода не колыбалась, не стекала с лопастки, не брызгала; весло как бы хлебало жидкие луговые меда, оставляя лишь скоро затекающий отпечаток. Вот так и плыли мы до Суры то по цветочному мёду, то по жидкому золоту".
Оба эпитета – и золотой, и медовый – имеют отчётливый сакральный смысл, связаны с представлении о изобилии, абсолютном достатке и довольстве, загробном царстве, сказочном, мифологическом мире.
Реку видит герой и из окна избы. В первую ночь, уставший, он отчего-то не может уснуть и вглядывается, не в силах оторваться, в прижимающую заречный луг, круто сворачивающую за деревней Кучему: "…стрежь её на каменных переборах дрожко серебрилась, словно бы на воду накидывали частую сеть, и сквозь ячею на зыбкий ночной свет пытались вытолкнуться бессчётные стаи харьюзья и сорожья с окуньём, чтобы уловить жадным ртом порхача – белесого мотылька, сладкую рыбью наеду. Казалось, бабочка-ночница была повсюду, куда хватал взгляд, на стеклинах окон, на гребнях крыш, в пепельном небе, над песчаной колеей дороги, – это белая чудная ночь чудно переливалась, струила тонкие ветерки, перемешивала остывающие воздуха… … Бессонная река, эта вековечная плодильня, спешила на вольные морские выпасы, не смиряя норова, не зная отдыха. От реки, странно волнуя, наплывало на меня чувство вечности, непокорной силы и неутолённой любви…"